Они поднялись, и Салават сказал: "А сейчас он говорит хадис пророка Мухаммада. "Пусть Аллах ниспошлет вам во всем Божью благодать, и объединит вас в благом".
Марья внезапно почувствовала прикосновение его пальцев. "Теперь можно, — нежно сказал юноша, — теперь мы вместе, Мариам, навсегда".
Девушка погладила его по руке и улыбнулась: "Да, Салават".
На деревянных половицах горницы лежал тонкий, золотой луч лунного света. Марья подперла щеку рукой: "А ведь у вас можно много жен брать, я слышала, казаки говорили".
— Да, — Салават сидел рядом с ней, — только мне никого другого кроме тебя не надо, Мариам.
— А Зульфия с дочкой к матери своей ушла, — вспомнила девушка. "Так жалко ее — молодая, и уже вдова. Салават мне сказал, что мужа ее на заводы забрали, и умер он там".
— Мне тоже, — она положила белокурую голову ему на плечо, — не надо, милый.
Юноша взял ее нежные пальцы и поцеловал — один за другим, медленно. "Помнишь, — тихо сказал он, — я тебе говорил, что еще никогда…, Я не знаю, вдруг тебе не понравится, Мариам…"
— Ну как мне может не понравиться, — Марья подняла руку и, отведя назад его густые, мягкие волосы, прижалась щекой к его щеке. "Все будет хорошо, милый, мой, теперь все будет хорошо".
— Федя, — на мгновение подумала она, нежась под его поцелуями. "Ведь тогда, как мы повенчались, так же было — только я боялась, хоть матушка мне и рассказала, но все равно — страшно было. Господи, какое счастье. И Федя тоже — такой ласковый был, не торопил меня, говорил, как он меня любит…"
— Ты — как луна, — сказал Салават, взяв ее лицо в ладони. "Прекрасней тебя никого на свете нет, моя Мариам, любовь моя".
Она обняла его — сильно, всем телом, — и тихо проговорила на ухо: "Вот так, да, мой милый, иди сюда, иди ко мне…"
— За что мне такое счастье? — подумал юноша. "Никогда, никогда я ее не оставлю, буду рядом, — сколь долго я жив. Как я ее люблю, и слов таких нет, чтобы это сказать…"
— Я нашел, — шепнул он, потом, целуя ее, устраивая у себя на плече, — нашел слова, Мариам. Потому что мы вместе, моя радость. Вот, — он коснулся губами высокого, белого лба, — послушай…
— Мариам, ты — как ясного неба привет, в твоих синих очах звезд немеркнущих свет, — медленно, неуверенно сказал он, и, покраснев, попросил: "Можно?"
Он поцеловал трепещущие веки: "Знаешь, когда гаснет закат, и на небо восходят звезды — вот такого цвета твои глаза".
— Это взгляд бездонный твой, напоенный синевой, — вдруг подумал юноша. Улыбнувшись, он покачал головой: "Пусть летит, Аллах запомнит эти слова, и даст кому-нибудь другому, мне не жалко".
— Я люблю тебя, — он прижал ее к себе поближе и, увидев, как лукаво изогнулись алые губы, жалобно спросил: "Ты, наверное, спать хочешь?"
— Ну отчего же, — Марья приподнялась на локте и он, почти не веря, что может сделать это, провел губами по белоснежной, горячей груди.
— Вот так, — сказала девушка, устроившись сверху, накрыв их обоих теплым потоком волос. "И так будет всегда, Салават".
— Да, — сказал он, любуясь ее прекрасным, улыбающимся лицом, — да, Мариам.
Интерлюдия
15 сентября 1774 года, Яицкий городок
В лазоревом, ярком небе плыли, перекликаясь, журавли. У входа в атаманскую избу было шумно, скрипели колеса телег. Невысокий, легкий мужчина, спешившись, кинув поводья солдату, недовольно сказал: "Развели тут гвалт, аки на базаре. Кто по службе тут не должен находиться — так к своим постам и возвращайтесь. Когда Емельку доставили?"
— На рассвете еще, ваше превосходительство! — вытянулся перед ним офицер. "Его же полковники, они сейчас там, — поручик указал в сторону зарешеченных окон острога, — сидят, на милость надеются".
— На милость, — генерал стянул тонкие кожаные перчатки. Встряхнув светлыми, запыленными волосами, он ядовито повторил: "На милость. В оковах они?"
— А как же, — заторопился офицер, — Емелька тоже — в кандалах. Только ваше превосходительство, — офицер замялся, — может, поедите сначала, все же в седле долго были. Там уже бочонок с икрой привезли, стерлядей…
— Да хоша бы они своими стерлядями дорогу до Москвы вымостили, — резко заметил мужчина, — сие не Яику, ни казакам — не поможет более. Ладно, — он вздохнул и провел ладонью по лицу, — допрашивать мерзавца сего — дело долгое. Пойдем, Павлуша, — он ласково улыбнулся, глядя в юное лицо поручика, — поедим. Охраняют хорошо его? — он кивнул на избу.
— Мышь не проскочит, — гордо ответил поручик. Они направились к соседней избе, на пороге которой стоял караул солдат.
Вымыв в сенях руки, генерал взглянул на стол и усмехнулся: "И, правда, богато. Ты там, в окно все же посматривай, Павлуша, мало ли что".
— Есть! — вытянулся офицер. Мужчина нежно велел: "Да ты сядь, сядь. Вот так, бочком, — и поешь, — он стал разливать дымящуюся уху по глиняным тарелкам, — и не пропустишь, ежели кого увидишь".
— Хлеб совсем свежий, — подумал генерал, берясь за ложку. "Господи, теперь еще Емельку этого в Симбирск везти, а оттуда — в Москву. И башкиры гуляют, все никак не успокоятся, ни Салавата пока не поймали, ни этого Кинзю Арсланова. Емельку его атаманы и предали, ну да о сем нам еще римская история говорит, греческая — тако же".
Он покосился на поручика и ворчливо спросил: "Что нынче читаешь, Павлуша?"
Юноша застыл, не донеся до раскрытого рта ломоть хлеба с икрой: "Так ваше превосходительство, разве ж до чтения сейчас…"
— Ну и дурак, — ласково заметил генерал. "Да это оттого, что молод ты. Я вот Юлия Цезаря перечитываю, записки его, о войне галльской. Вот смотри, Павлуша, большого ума был человек — а все равно — не разглядел заговора. Что нам сие говорит?"
— Вот же привязался, — нежно подумал поручик. Прожевав икру, он ответил: "Что наш долг, как армии — охранять покой и благоденствие ее императорского величества Екатерины Алексеевны и цесаревича Павла Петровича!"
— В общем, — улыбнулся генерал, — верно. Ты ешь, голубчик, — а то тебе потом еще допрос записывать, как бы ни до ночи он растянулся, — генерал вздохнул и положил себе розовых, теплых, вареных стерлядей.
— Не велено! — сердито сказал солдат, преграждая путь мощному, высокому, рыжеволосому мужику. "Никого не велено допускать! Сие есть бунтовщик и разбойник, государственный преступник, к нему доступ только для офицеров разрешен".
— А не для всякой швали, — добавил второй солдат, разглядывая изорванный кафтан и потрепанные сапоги мужика.
Мужик порылся в кармане и раскрыл руку — на исцарапанной, темной от въевшейся пыли, ладони, блистал, переливался золотой самородок — размером с волошский орех.
— Пожалуйста, — сказал он, — мне хоша бы на одно мгновение, жена у меня….
Солдат взглянул в измученное, обросшее рыжей бородой лицо, и сердито велел: "Сие убери, на службе мы. Ладно, — он махнул рукой, — проходи, мы в сенях постоим. Только быстро".
Мужик шагнул в горницу и второй солдат вздохнул: "Господи, первый такой…, А сколько их еще будет. Колесовать бы этого Емельку, безжалостно. Пошли, Григорий, присмотреть все же стоит за ними".
Федор встал на пороге и увидел черные, чуть с сединой волосы мужчины, что сидел, сгорбившись, повернувшись к нему спиной, на лавке.
— Может, не надо? — горько подумал он. "Я уже в Оренбурге сие слышал, от того капитана, что приютил меня. У него тоже — на его глазах дитя убили, и жену увели, а он раненый лежал. Как это он мне сказал: "Не хочу ничего знать, померла моя Наталья Васильевна, и все. Дай ей Господь вечный покой". И бутылку водки выставил. Хороший мужик. Нет, я так не могу — там же Миша оставался, Иван Петрович…, Надо знать".