— Месса у нас в шесть часов, а завтрак в семь. Если хочешь, можешь посещать мессу, но для тебя это, естественно, не обязательно. Завтра после мессы кто-нибудь зайдет за тобой и проводит в трапезную. Спокойной ночи.
Спустя минуту Лорна уже лежала в темноте на спине на жесткой койке не шире детской кроватки. Руки она положила на живот, пытаясь уловить шевеление плода, которому суждено было в корне изменить ее жизнь. Простыни на постели были грубыми, но от них исходил запах свежести, как от дождя, одеяло шерстяное и тяжелое. Малышка, покоящийся в ее пока еще плоском животе, был, наверное, не больше чайной чашки. А есть ли он там вообще? Как он может там находиться, если совсем нет ощутимых доказательств его присутствия? Весь прошедший день показался Лорне театральной драмой, в которой она играла главную роль. Ей захотелось встать с этой койки, уйти из этого монастыря, уйти со сцены и прекратить весь этот спектакль. Она могла бы сесть на поезд, вернуться к Пенсу и рассказать ему, что играла главную роль в очень странной пьесе, где все сговорились разлучить их и отнять у них их ребенка. Но она вернулась, она счастлива, и теперь они могут пожениться.
Однако воспоминания о слезах матери прервали мечтания Лорны и вернули ее к жестокой действительности. Слезы Лавинии заставили Лорну впервые осознать, какие неприятности доставил ее родителям этот ребенок. Она вспомнила слова матери о жестокости людей по отношению к детям, рожденным вне брака, и о печати позора, которая вечно будет лежать на семье этого ребенка. До этого момента все виделось ей в розовом свете, она мечтала о том дне, когда она, Йенс и их ребенок будут одной семьей, словно реакция общества на это не имела никакого значения. Но все было иначе. И только теперь, разом повзрослев, Лорна признала то, что отрицала раньше.
На следующее утро тихая, смиренная монахиня сестра Марл зашла к Лорне. Уголки губ у сестры Марл были приподняты, что придавало ее лицу своеобразное выражение — не улыбка, не усмешка, а этакое блаженство и внутреннее умиротворение. Она вошла в комнату Лорны и остановилась в ожидании, сцепив руки в широких рукавах черной рясы. Лорну она назвала «дорогое дитя».
— Дорогое дитя. Не бойся. Господь позаботится о тебе, как заботится о всех своих детях. — Когда они вышли в коридор, сестра Марл сказала: — Вот сюда, дорогое дитя. Ты, должно быть, ужасно проголодалась. — И уже в трапезной вновь обратилась к Лорне: — Садись, дорогое дитя, подожди, пока мать-настоятельница прочтет молитву.
Лицо матери-настоятельницы было сморщенным, будто куча белья, вывешенная сушиться на короткой веревке. И вся она была белая, как напрестольная пелена, свисавшая с ее сложенных рук. Даже не взглянув на Лорну, мать-настоятельница осенила монахинь крестом, и они вместе затянули молитву, совсем непонятную Лорне. Монахини не пели, но их голоса сливались, словно в церковном гимне. Двигались они медленно, а усаживаясь перед своими тарелками, закатывали широкие рукава ряс, чтобы они не мешали трапезе. Пища была самой простой: острые колбаски, пикантный сыр, грубый белый хлеб несоленое масло, холодное молоко, горячий кофе.
Сестра Марл сообщила о Лорне необходимые сведения.
— Нашу молодую гостью зовут Лорна. Она приехала сегодня ночью из Сент-Пола, штат Миннесота и пробудет с нами, наверное, до начала лета. Она не католичка, так что незнакома с нашими обрядами. Сестра Мэри-Маргарет, я попрошу тебя после завтрака показать ей, где у нас кухня и молочная, я уверена, ей часто будет хотеться парного молока.
Хотя сестра Марл изъяснялась на хорошем английском, большинство монахинь говорили с немецким акцентом, а между собой и вовсе по-немецки. К удивлению Лорны, они часто смеялись, а иногда и поддразнивали друг друга. Во время завтрака каждая из монахинь по крайней мере хоть раз обратилась к Лорне, называя ее по имени и сообщая различные сведения о жизни в монастыре, о том, что будет приготовлено на ужин, где Лорне надлежит оставлять грязное белье. После окончания завтрака никто из них не предложил Лорне помолиться или посетить мессу, никто даже не упомянул о ее будущем ребенке.
Монастырь находился среди поросших лесом холмов, в отдалении виднелись фермы. Комната Лорны выходила на противоположную от главного двора сторону. Из окна был виден замерзший ручей, леса и поля, тянувшиеся к горизонту, иногда мелькали пасшиеся в загонах лошади. Лорна много времени проводила у окна и разглядывала пейзаж, сидя на жестком стуле и положив руки и подбородок на каменный подоконник.
Как оказалось, монастырь Святой Сесилии представлял собой убежище для удалившихся от мирской жизни монахинь и приезжавших сюда на короткое время сестер из близлежащих штатов, где они предавались молитвам и размышлениям. Молитвы и размышления. Как и монахини, Лорна уделяла много времени и тому и другому, и делала это добровольно без всякого давления. Никто не наказывал ее, не ругал не осуждал за ее нынешнее положение. Она была окружена женщинами, чье исключительное спокойствие, похоже, начало передаваться и ей, Большинство монахинь были похожи на сестру Марл: ходили тихо, в их улыбках светилось внутреннее спокойствие. Эти люди были так непохожи на Гидеона и Лавинию Барнетт! Занимались они самыми обычными делами: изготавливали свечи, плели кружева, шили одежду, пекли хлеб. Аскетические условий жизни исключали зависть и желание пощеголять друг-перед другом, тогда как подобные чувства были очень сильны в том обществе, в котором росла Лорна. Ей доставляло огромное удовольствие быть самой собой, а не такой, какой ее хотели видеть другие, — симпатичной, остроумной девушкой из богатой семьи, разодетой в роскошные платья и очаровывающей самых завидных женихов.
А в монастыре Святой Сесилии она была просто Лорной Барнетт, дитем Господа.
Ноябрь сменился декабрем. В общем зале монастыря перед гипсовыми статуями младенца Иисуса, Марии и Иосифа появились подстилки из сена. Общий зал стал любимым местом Лорны, с его сверкающими стеклами окон, часть которых выходила во двор, а другая часть на противоположную сторону, на сельский пейзаж. Умиротворяющая улыбка младенца Иисуса встречала каждого, входившего сюда. Лорна задумчиво смотрела на него, спрашивая, что же ей делать. Но ответа не получала.
В общем зале имелось старинное пианино, оно стояло в глубине, перед окнами, выходящими на покрытые снегом холмы. Лорна частенько играла на нем, и его резкие металлические звуки напоминали скорее звуки клавесина, а не фортепьяно. Монахини входили в зал и сидели молча, слушая ее игру. Иногда просили что-нибудь спеть, некоторые засыпали под ее музыку.
Сестра Тереза научила Лорну ухаживать за цветами.
Сестра Марта научила замешивать тесто для хлеба.
Сестра Мэри-Фейт научила шить.
Декабрь сменился январем. И Лорне стала уже тесна ее одежда. Она сшила два простеньких платья которые слегка отличались от платьев монахинь, — коричневые, из домотканого сукна, длинные, из-под них выпирал уже заметный бугорок ее живота.
Январь сменился февралем, монахини катались на коньках по замерзшему ручью за монастырем. Их корова, прекрасное светло-коричневое существо по кличке Благоразумная, родила очаровательного светло-коричневого теленка, которого назвали Терпеливый. Лорна часто сидела в коровнике с животными, где теплый, духовитый воздух напоминал ей лодочный сарай, в котором они с Йенсом провели лето вместе с «Лорной Д».
Лорна не писала ему, потому что регулярно, каждую неделю получала от матери письма, в которых та настоятельно требовала выбросить из головы идею о новой встрече с Йенсом Харкеном. Она призывала примириться с мыслью, что ребенка нужно оставить в монастыре, молить Господа о прощении за свой постыдный грех, а еще молиться, чтобы никто из их знакомых не догадался об этом, когда все закончится.
Лорна не писала никому, за исключением тети. Агнес. Только тете она могла высказать свою боль, рассказать о мучительном решении, которое предстоит принять. Она призналась тете, что не пишет Йенсу потому, что ей требуется время обдумать слова матери и принять решение, которое причинило бы как можно меньше боли всем окружающим. И еще, Лорна спросила в письме у тети Агнес: «Что слышно о Йенсе?»