В помещение «Форвертса», где обосновался штаб социал-демократов, Вельс вернулся в сопровождении шестидесяти егерей. Они готовы были охранять тех, кто так озабочен благом народа.

Это маленькое приключение, одно из бесчисленных в тот бурный день, помогло шейдемановцам ощутить меру солдатской доверчивости. Необходимо было использовать ее как можно лучше в своих интересах.

Эберт тоже выступил перед демонстрантами. Этот вечно хмурый, короткотелый, с грушевидной головой битюг нашел в тот день рисунок своего поведения. Он почувствовал себя канцлером, высшим лицом в стране. Но он в то же время являлся председателем своей партии. Двойное, так возвышавшее его положение требовало интонаций не брюзгливых и не угодливых. Время речей, в которых он соглашался, уступал, присоединялся, выражал признательность своей партии, прошло. Началась новая полоса.

Откашлявшись, выждав ровно столько, сколько нужно было для водворения тишины, он начал низким и зычным, падавшим веско в толпу голосом:

— Сограждане и товарищи, революция свершилась! Народ восстал против чудовищных деяний режима кайзера. Народ вышел на улицы и победил!

Начало было хорошее. Толпа ждала продолжения. И, войдя в свою новую роль, Эберт продолжал:

— Граждане столицы, вы победили, и вы имеете право насладиться плодами победы. Предстоит работа неустанная и неусыпная. Но можете быть уверены, что мы, облеченные вашим доверием, сделаем все, чтобы победа осталась у вас в руках.

Так на ходу складывались новые формулы обмана и демагогии: народ пока что ничем его не облек, а он ссылался уже на его доверие; народ не знал еще, какую победу вырвал сегодня, выйдя на улицы, а ему объяснили, что теперь самое важное — повиноваться новым руководителям.

Эберт остался доволен своей речью и формулировками, которые впервые пустил в ход. Зато остался недоволен тем, как повел себя Шейдеман.

Сильно устав от дел, свалившихся на него, Шейдеман среди дня изрядно проголодался. Пройдя в столовую рейхстага, он попросил подать ему то, что полагалось честному депутату: не очень наваристого супу и каши с подливкой, имевшей слабый мясной привкус. Он доедал первое, когда с улицы ворвалась делегация: им нужен был лидер, кто-нибудь из лидеров, кто выступил бы перед толпой, запрудившей площадь перед рейхстагом.

Увидав Шейдемана, они кинулись к нему:

— Люди требуют вашего слова, вас просят выступить!

— Да, да, охотно, — сказал Шейдеман. — Только позвольте мне проглотить несколько ложек супа.

Они стояли у него над душой, пока он доедал первое. С сожалением посмотрев на кашу, Шейдеман сказал:

— Что же, пойдемте, товарищи.

Окно овального фойе рейхстага на втором этаже было распахнуто настежь. Рвануло сырым пронзительным ветром, и Шейдеман застегнул пиджак.

Внизу было полно народу, и он, златоуст, почувствовал, как ждут его слова. Ушла в прошлое полоса унижений. Люди внизу прямо жаждали услышать его.

Воодушевленный этим зрелищем, невольно обороняясь от ветра, Шейдеман начал:

— В этот радостный час, товарищи, когда надежды народа сбылись…

Они с Эбертом не сговаривались. Рефлекс налаженной мысли подсказал им сходные обороты. Демагогия и обман, приспособившись к условиям бурного дня, как бы отливались в новые формы.

Но в одном Шейдеман разошелся со своим коллегой: как-то само собой у него это вырвалось — заканчивая речь, он вдруг провозгласил:

— Да здравствует свободная германская республика! У него и в мыслях не было повторять формулу Либкнехта, боже избави! Просто он счел себя вправе после падения кайзера провозгласить республиканский строй.

Оказывается, Эберт, решивший, что чистоту партийных догм охраняет теперь именно он, держался иного мнения.

Когда Шейдеман вернулся в столовую, предвкушая удовольствие от не съеденного второго, к столику его подошел разъяренный Эберт. Речь Филиппа дошла до него с той скоростью, с какой сегодня распространялось все.

— И ты взял на себя смелость навязать немцам форму правления?!

— Когда?! Какую?! Что я им навязал?!

— А что ты провозгласил в своей речи?

— А-а, республику, — ответил Шейдеман спокойнее. — Что же еще, по-твоему, надо было провозгласить?

— Ты предвосхищаешь волю будущего Национального собрания?!

Мимо проходила официантка. Шейдеман, влив в свой голос елейность, спросил, нельзя ли заменить остывшее второе более горячим.

— О да, — сказала она, — я постараюсь. Вы выступали с речью, мне сказали. Я спрошу у директора разрешения.

— Вы всегда внимательны к нашему брату, благодарю вас.

— Стараемся, господин Шейдеман.

А Эберт стоял с мрачным лицом, будто исполнял роль в шиллеровской драме.

— Ничего я не предвосхищаю, Фридрих. И… — он оглянулся на всякий случай, — не валяй дурака, ты не на трибуне.

— Когда я стоял на трибуне, то знал, что мне надо сказать.

— Ну и, пожалуйста, говори! Ведь рейхсканцлер ты, а не я!

— Чувство ответственности должно быть у каждого! — Это он произнес спокойнее: напоминание о его ранге пришлось кстати.

От столика Шейдемана он отошел, занятый мыслями гораздо более важного свойства.

XI

Несмотря на призывы социал-демократов разойтись по домам и довериться новой власти, в столице весь день продолжались бурные демонстрации. Народ не мог упиться досыта завоеванной свободой. Тут было все: надежды на мир, на скорое возвращение солдат-кормильцев, на справедливые порядки и на лучшую жизнь.

Тем временем в ставке происходили события иного рода. Приверженец кайзера Тренер вместе с Гинденбургом принуждены были взять на себя тяжелую миссию: явившись к Вильгельму, выразив ему обычные знаки своей преданности и уважения, они доложили, что спокойствие в стране требует, чтобы его величество сделал выводы, глубоко опечаливающие их самих.

И оскорбленный и разгневанный экс-кайзер потребовал для себя поезд, который доставил бы его под покровом ночи в Голландию.

В то же время один из лидеров партии центра — Маттиас Эрцбергер, входивший в состав кабинета Макса Баденского, получил задание пересечь линию фронта и в качестве парламентера прибыть в ставку союзников, чтобы выслушать условия капитуляции. В тот день ему предстояло испить чашу унижений полностью. Но Эрцбергер был господин, способный переварить не только это.

К исходу субботнего дня положение начало несколько проясняться. Одна часть населения, поверив социал-демократам, решила, что революция привела к полной победе и теперь надо предоставить все новой власти. Другая склонна была внять предостережениям Либкнехта. Выступая в течение дня много раз, он призывал берлинцев к бдительности: пусть знают, что шейдемановцы как обманывали народ, так и будут обманывать впредь.

Одним словом, к исходу девятого ноября сформировались две силы: одной явился кабинет во главе с Эбертом, другой же — Совет рабочих и солдатских депутатов, созданный ранее.

Независимые и спартаковцы призвали трудящихся направить в Советы своих депутатов. Так должна была сложиться народная власть. Эберт быстро сообразил, что поставить себя в зависимость от Советов было бы для него величайшей бессмыслицей.

Советы следовало обезвредить, то есть добиться, чтобы большинство мест досталось в них его людям, партийным функционерам.

Опасность угрожала не справа, а слева. Все, что было левее его, можно было назвать анархией и большевизмом.

Пугая опасностью братоубийственной войны, социал-демократы призывали массы довериться руководству и передать ему все права. Революционные старосты, образовавшие Советы депутатов, как раз и несут опасность междоусобицы. Вот какой козырь был пущен в ход.

Кроме того, Эберт решил: если правительство будет составлено из социал-демократов и независимых, оно обретет в глазах народа доверие.

Независимые не были непримиримы к шейдемановцам и в то же время заявляли себя сторонниками Советов. На этой пестрой канве можно было ткать узоры самые разнообразные.