Изменить стиль страницы

— На здоровье. Насчет подвод-то поторапливайся.

— Сделаю. Вот насчет Ромахи-то Вдовина поговорить хочу, вить у него парень-то совсем недавно с подвод вернулся — и опять его же? Вить неправильно, Филат Степанович! Плуг остановится у человека, без паров останется! То же самое и у тех ребят. Лучше всего назначить Дятлова, пусть пошлет работника на трех подводах, две взять у Овчинникова, остальные наберем. Вот оно и ладно будет. А у Овчинникова с Дятловым не убудет, и пахота не остановится, у них, окромя рабочих, гулевых кобыл косяки степь красят.

— Это уж дело его, Федот Нилыч, а што касаемо подвод, так у Романа три годных души, а у Дятлова одна! Так с какого же пятерика он за чужие души отбывать будет?

— Ду-уши. А помнишь, веснусь, вот когда также потребовали с нас овес, подводы, коней под верх, так брали по справедливости, у богатых, справных хозяев, так что и пахота ни у кого не остановилась! Оно и правильно, вить вешний день год кормит.

— Это ты про то, как красные-то к нам заходили?

— Восстанцами их называли, а какой они масти, я не интересовался. Димов Михайло каким-то начальником у них. Он, этот Димов, сказывают, в большаках состоит, а человек ничего-о, очень даже справедливый. Что верно, то верно.

— Так ты это што же, Федот Нилыч, — у атамана от удивления глаза полезли на лоб, ломко изогнулись рыжие брови, — Мишку Димова восхваляешь за то, што он тут пропаганды разводил большевицкие?

— Может, он и говорил про каких-то препоганых, я не слыхал, а вот про рабочих да про бедных людей рассказывал — мне даже пондравилось. Хорошо говорил, умный, видать, человек.

— Умный? — Атаман говорил уже сердитым тоном, веселость с него как рукой сняло, — Ничего ты, старик, не понимаешь! Они, эти умные, на словах-то, как на гуслях, жизню райскую сулят людям, а на деле, того и гляди оглоблей в рот заедут! За такие слова, што ты мне тут наговорил, знаешь што бывает? Али в большевики записался, старый хрыч!

— Ты меня не пужай! — взъярился дед, донельзя разобиженный словами атамана. — Не ори на меня, я ить хоть худой, да казак забайкальский, четыре года отслужил верой-правдой царю-батюшке! Два сына в дружине ходют, а ты меня большевиком обозвал! Сам ты, хлеб-соль, не слушай[2], большевик окаянный. Не глянется, што я правду сказал про Дятлова? Ишь навадился дружков своих выгораживать!

— Хватит! Указчик нашелся! Все-то командовать зачнете, исполнять будет некому. Ступай исполняй, как приказано!

— Нет уж, как не было правды, так ее и не будет вовек по всему видать, — махнув рукой, дед поднялся со скамьи направился к выходу, ворча себе под нос: — Жизнь подошла проклятая, слова никому не скажи!

Выйдя в улицу, Федот дал волю языку:

— Ишь разорался, стервуга рыжая. Не на таковского нарвался, не таких видал, да редко мигал. Вот назло ему возьму и назначу Овчинникова взамен Ромахи и Дятлова то же самое! Нечего им потакать!

В то же время атаман ругал Федота, меряя ногами комнату. Очень уж досадил ему старик неуместным рассказом про Димова.

— Крыса седая, прохвостень большевицкий. В станицу бы его, старого черта! Неохота связываться, греха лишнего брать на душу, а надо бы проучить, штоб не болтал, чего не следует.

Высокое безоблачное небо голубело над станицей. Жаркий начинался день, опустели широкие елани, на черных полосах свежей пахоты одиноко торчали покинутые пахарями плуги. Распряженные быки и лошади спасались от жары и овода в зарослях тальника возле речки. На полевых станах дымили костры, возле чаевали хлебопашцы. Все они после чая забьются в палатки, берестяные балки и под телеги, чтобы отоспаться, пока не спадет полуденный зной. Все живое попряталось от жары, все вокруг словно вымерло, затихло. Лишь в поселке Покровском необычное оживление: по главной улице с песнями проходил 1-й Забайкальский казачий полк. Посмотреть на казаков сбежались со всего села девки, бабы, старики. Казаки в полку как на подбор: молодые, боевые, обмундирование на всех одинаковое: гимнастерки цвета хаки и такие же брюки с лампасами. Сотня за сотней стройными рядами шли они, колыхая пиками, подмигивая молодухам.

Не в ладах с революцией были казаки Чалбучинской станицы. Из всех ее пяти сел не более десятка человек ушло к красным, все остальные служили в номерных белогвардейских полках, батареях и в станичной дружине. Поэтому и отношение сельчан к первому полку самое доброжелательное: девки улыбаются казакам, бросают им цветы, старики одобрительно кивают головами, судачат промеж себя:

— Вот это по-олк!

— Казачки подобрались один к одному.

— На этих даже смотреть радостно: форма на всех одинаковая, и пики у них, и кони в сотнях по мастям, завьючены как полагается, и казаки молодец к молодцу, сердце радуется! А то вон, как проходил намедни 14-й полк, — помнишь, сват? Я как глянул на них, за голову схватился: не казаки, а сброд какой-то, одеты все по-разному, погоны у кого желтые, у кого красные, не поймешь, навроде казак, а погоны на нем малиновые, адали в пехоте.

— Это же действительной службы казаки. Эти, брат, как одного гнезда собаки, дружные.

— Да, уж от этих пощады не будет красюкам!

— Теперича держись, комиссары!

По-иному заговорили старики, когда следом за полком показалась конно-горная батарея, прислуга которой состояла сплошь из широкоскулых, плосколицых харчен. Очень уж плохими делами прославились харчены даже в тех станицах, что были настроены враждебно к красным партизанам. И здешние старики отзывались о пришельцах недружелюбно:

— Энтих-то зачем напринимали в батарею, што им, казаков наших не стало?!

— Ишь, хари-то какие разбойные, так кирпича и просят.

— Зверюги, как поскажут про них, грабители.

— Жалко, полк-то не остановился у нас. В Горбуновой, говорят, заночует.

— И наших казаков в этом полку пятеро служит.

— Двоих я видел: Сеньку Фанова да Яшку Михалева. Даже поговорил с ними, отпросились они на день своих попроведовать.

— То-то я видел, к атаману один заехал на вороном коне, должно быть, зять его.

— Он самый, Мишка Ушаков, обрадует Маринку.

ГЛАВА IV

Шумно было в этот день и весело в просторном доме поселкового атамана. Сегодня у него радость — хоть на один денек да заехал зять Мишка. По этому случаю и устроил Филат гулянку. На столах у него и вареного, и жареного полным-полно, есть чего и выпить, и закусить. Гости как на подбор самые зажиточные, степенные бородачи, почти все они в старомодных мундирах и сюртуках, шаровары с напуском, на груди медали, кресты, цепочки от часов. На бабах сатиновые кофты, юбки в пять полос, кашемировые платки, на ногах полусапожки с резинками.

Среди гостей выделяется могутной фигурой пегобородый, бровастый Поликарп Дятлов. На широченной груди его блестит георгиевский крест и две медали — память о русско-японской войне.

Гости уже порядком охмелели, развязали языки, затараторили бабы, и только зычный бас Поликарпа перекрыл весь этот гомон.

— Кум Филат, — басил он, раззявя зубастую пасть — с гостем тебя!

— С госте-ем! — подхватили сразу несколько голосов, чокаясь стаканами.

— Здоровья ему дай бог!

— Домой возвернуться подобру-поздорову!

— Да варнаков-то этих, красюков, изничтожить скореича!

— Спасибо, гостюшки дорогие, — раскланивался Филат.

Проходя вдоль столов, он усердно подливал в опорожненные рюмки и стаканы.

— Михайло Матвеич, служивый, — тормошил Мишку сидевший слева от него бородач с желтыми петлицами на отворотах сюртука, с двумя рядами светлых орленых пуговиц, — скоро войну-то прикончите?

— Скоро, — мотал в ответ чубатой головой Мишка.

В новеньком японском мундире с погонами защитного цвета, сидел он в переднем углу и глаз не сводил с открытой двери на кухню, где хлопотали около печки две стряпухи и с ними его Маринка. Михаилу эта гулянка как кость в горле. Ему бы этот день с Маринкой побыть наедине, а тестю захотелось гульнуть, и Мишка не смог настоять на своем. Утешало его лишь то, что пиршество в их доме продлится недолго: кто-то из гулеванов пригласит всю компанию к себе, и пойдут они из дома в дом, пока не обгостят всех участников гулянки. Так оно и получилось; первым заявил об этом Поликарп Дятлов.

вернуться

2

В Забайкалье с большим уважением относились к хлебу, даже говорить непристойные слова воздерживались, если на столе лежит хлеб. А если приходилось ругнуться, то оговаривались: "Хлеб-соль, не слушай".