Михаил Сосин
Пять ночей
Из барака меня взял косой Эрих. Пленные сидели на нарах, когда он вошёл, остановился у входа и смотрел, ничего не говоря. Стало тихо. Указательный палец его вытянутой руки медленно пошёл слева направо по лицам пленных; за пальцем невольно опускались головы. На мне палец застыл: «ду».
Я не спешил… Эрих ждал и, пропустив меня, пошёл сзади, насвистывая: «Марианна, хаст ду блонде хааре…», подталкивая меня в спину своей проклятой тросточкой.
Никелированная, тонкая, не толще шомпола, она оставляла кровавые отметины на головах и спинах пленных.
Эрих зря не придёт. Нетрудно догадаться, куда вёл меня Косой. Я видел вопросительные, тревожные взгляды пленных. Многие отворачивали лица.
Мне показалось, что Андрей безнадёжно махнул рукой, когда я проходил мимо.
Асфальтовый дворик окружён высоким каменным забором. Я посмотрел на небо: по нему плыли лёгкие облака, настоящие летние. Может быть, они плывут из Москвы?
В аккуратном домике чистый, будто в больнице, коридор. В конце – дверь. Вот туда-то и втолкнул меня Эрих.
За столом сидел Беккер. Он был хорошо выбрит и, как всегда, в перчатках. Его тонкие губы на худом бабьем лице плотно сжаты.
Беккер молчал. Я не смотрел на него, и, по-моему, он не смотрел на меня. В комнате был стол, два стула и лампочка над дверью – вот и всё. Дверь двойная, обита клеёнкой.
Я смотрел в угол, вправо от Беккера.
Крепко сжал зубы, унимая противную дрожь.
Вдруг он встал, прошёлся по комнате и остановился близко, почти касаясь меня твёрдой кобурой пистолета на ярко-жёлтом блестящем ремне.
– Я имею три вопрос… Ерст: дилинбургский завод три дня не работал для фронт. Кто сломал машин на электростанции? Цвайте: кто и чем делаль ключ от дверь? Дритте: расскажешь всё, получишь у шеф-кох Ивальд большой круглый котелок картошки и кусок колбаса. У меня есть сведений – ты всё знаешь.
Он сел за стол, я молчал, глядя в угол.
Сегодня он намного злее обычного.
– Я не гестапо и не эсэс, я офицер, но тебе будет плох. Бить палкой по голове, как дурак Эрих, – нет! Я из хорошей семьи и жил в Руслянд. Говори – я жду. Садись.
Какие-то ненужные мысли путались в голове. «Наверно, уже раздают баланду?» Перед глазами унылое лицо Андрея и его рука, прочертившая в воздухе выразительный жест. Наверно, они боятся, что выдам…
Я взглянул на Беккера.
– Хочешь курить?
Я кивнул.
Он вытащил из нагрудного кармана сигарету и дал мне. Я затянулся. Трава травой, но голова пошла кругом.
– Ну?!
Я молчал.
– Ты не выйдешь из этой комнаты, пока не скажешь или не напишешь. Вот тебе бумага и карандаш. Я приду через час.
Он вышел. Вошёл Эрих, сел за стол и, не обращая на меня внимания, засвистел, стуча в такт руками по столу. Потом он снимал пылинки с мундира, долго и аккуратно. Был он тощ и бледен. Чёрная повязка наискось – память русской зимы 1941/42 года.
Эрих взглянул на часы и начал есть бутерброд. Колбаса была красная, как запёкшаяся кровь. Никогда раньше я не видел такой колбасы. Из чего они её делают? Он ел нудно, долго и потом докурил кусочек сигары из вонючей травы. Мне опять захотелось курить. Есть уже давным-давно не хотелось, с начала плена. Была только боль в желудке и слабость.
Пришёл Беккер. Эрих вышел. «Так! – он посмотрел на чистый лист бумаги. – У меня время есть, и ты напишешь или расскажешь».
Он постоял около меня, покачиваясь на носках, и снова вышел. Опять вошёл Эрих. И опять сидел и свистел, а лист бумаги по-прежнему лежал на столе, то приближаясь, то отдаляясь белым пятном.
Беккер шутить не любит.
Костю по его приказанию расстреляли на глазах у всего лагеря за попытку к бегству, а Морозова отправили в страшные каменоломни за то, что он залез в подвал с солдатской картошкой. А сколько пленных он отправил в ад эсэсовских лагерей, откуда не возвращаются. И всё это он делал спокойно и «чисто».
А собака Лорд, с которой он, Беккер, не расстаётся! Высокий чёрный датский дог. Особенно страшной была его огромная голова, мрачная и злобная. Остальные лагерные псы при виде её скулили и поджимали хвосты. Лорд особенно ненавидел пленных – результат специальной дрессировки. От его гладкой кожи не пахло псиной. Беккер каждое утро сам чистит его пылесосом; пёс никогда не пройдёт по луже – обходит стороной.
Одно движение беккеровского пальца – и страшные клыки в тощем теле пленного, и не дай бог свалиться – сразу у лица его пасть. Все хорошо знали: пошевелишься – и зубы в горле. Так навсегда остался калекой со свёрнутой шеей Венька Щёголев, ленинградец. Он плюнул в лицо Беккеру, когда секли Морозова перед отправкой в каменоломни.
Я сидел на стуле, когда снова вошёл Беккер и посмотрел на чистый лист.
– Эрих раус!
Одноглазый пулей выскочил.
– Лорд райн!
Я вздрогнул и встал со стула.
В комнату с рычаньем ворвался Лорд. Он сразу заполнил всю комнату.
Я прижался к стене.
– Ду, швайн. Побудешь с ним.
Щёлкнул замок.
Пёс стоял весь напружинившийся, готовый к прыжку. В его глазах под нависшим лбом вспыхивали зелёные огоньки. Я плотно припечатался к стене, руки крепко прижал к телу. Первые секунды всё было как в тумане – дико и страшно.
Прошло какое-то время. Пёс смотрел на меня пристально, глухо рыча.
Я пошевельнул рукой, и он сразу рванулся. Я замер.
Опять мы неподвижны друг против друга.
Заныла поясница, её словно прокалывали острыми иголками, руки стали тяжёлыми. Я видел неширокую сильную грудь, мощные ноги с проступающими под гладкой кожей жилами, несимметрично большую голову, острые, как у рыси, уши, отвисающие щёки и огромную полуоткрытую пасть, заполненную синеватым языком.
Надо смотреть ему в глаза, говорил я себе. Было трудно это сделать и страшно, но ничего не оставалось. Я заставил себя посмотреть в зелёные глаза зверя. Наши взгляды скрестились. Теперь я смотрел до боли, стараясь не мигать. Он тоже не отводил свои налитые злобой глаза.
Поясницу и пятки прошивало раскалёнными гвоздями. Я смотрел безнадёжно. Время остановилось. Как изменить положение тела, немного ослабить напряжение, ведь пёс мог броситься при малейшем движении.
Я решил смотреть до смерти. Стало жарко. Кто-то говорил, что собака боится взгляда человека, или, может быть, я читал где-то об этом, не знаю (хоть немного ослабить напряжение…).
Вдруг стало холодно, заболело правое колено. Пёс зарычал, обнажая клыки, но я не отвёл глаз.
«Мигни, мигни, глаза!» – беззвучно шептал я про себя, повторяя эти слова всё время.
Может быть, у меня не хватает воли? Или немецкому псу не передашь мысль по-русски? Но я всё же продолжал говорить про себя непрерывно и даже начал шевелить губами.
Вдруг он мигнул. Это мгновение. Но оно имело свою протяжённость.
В этот миг я инстинктивно сполз по стене вниз, наверно, на вершок. Получилось это непроизвольно, как от удара.
Пёс открыл глаза, но я уже замер.
Опуститься бы на пол, тогда можно дать телу покой. Я понял, пёс не бросится, пока я неподвижен, в любом положении, в скорченном, сидячем, но только неподвижном. Я ждал. И он снова мигнул.
Ещё отрезочек вниз, плотно по стене. Стало тяжелее, поза неудобна – на весу. Теперь ломило колени. Силы были на исходе.
Секунды, десятые и сотые доли их казались стальными прутьями, тупо воткнутыми в тело. Лампочка над дверью превратилась в ослепительное солнце.
…Так же, как два с половиной года назад, когда в жаркий летний день при ослепительно ярком солнце наш взвод, растянувшись цепочкой, осторожно вошёл в редкий бугристый лесок и сразу наткнулся на немцев. Из окопчика на бугорке торчали их чёрные каски, нас не ожидали.
Пулемётчик зашёл сбоку и ударил по окопчику вдоль. Немцы пытались выпрыгнуть из ямы, но пули настигали их.
Но вдруг со всех сторон ударили их пулемёты. И били они густо и беспощадно. Люди расползались, ища укрытия, но редкие деревца и трава не защищали. Лесок простреливался вдоль и поперёк.