Изменить стиль страницы

Чижиков, охватив руками колени и положив на них подбородок, глядел в темнеющую степь одним глазом: другой у него весь заплыл сине-багровым кровоподтеком. Блинов лежал на боку, вытянувшись по жесткой земле длинным телом и тяжело сопя разбитым и вспухшим, как большая груша, носом. Умиротворитель на корточках мешал в котелке тихо кипевшее пшено, и, когда сквозь пепел тлеющего кизяка несмело пробивался огонек, он, дрожа по земле колеблющимся кружком, робко освещал склонившееся над котелком все в фонарях и ссадинах лицо кашевара.

Казаки не держат зла друг на друга. Как только прошел первый пыл боя, спустился вечер, кузнечики завели свою тонкую сверлящую песенку, стало легче дышать и в котелке, поплескивая, начала кипеть каша, – у заброшенного среди степи колодца снова наступила тишина и спокойствие.

– Да-а… пришел брат из Питенбурга, – рассказывает Блинов, все так же лежа на земле и подперев голову рукой, – ну, на радостях выпили, почитай целую неделю гуляли, а ее не позвали. Народ гуторит: «Глядите, не позвали гулять, наделаетона вам делов». Ну, брат смелый был: «А, говорит, чтоб ей сдохнуть!» Глядь, а она тут как тут, глянула только на него глазами, ну, ничего не сказала. Хорошо. Об рождество у кума Прокопия гулянка была, брат был, и ее позвали. Сидят за столом, так брат, а так, супротив, – она. Вот брат и отставит рюмку, брешешь, – не влезешь! Только она отвернется, брат скорей за рюмку, а она опять тут как тут, шею вытянет, – брат опять отставит, так до трех разов. В четвертый не утерпел: сразу рюмку к роту, только стал опрокидывать, а она в рюмку шмыг! Он совсем с водкой и проглоти…

– А-а!.. вишь ты!..

– Ну, в горнице этого никто не заметил, а брат-то знает, что в ем сидит, да молчит, потому все одно уж не поможешь… Жарко в горнице, несть числа жарко, народу страсть набилось, и выпили все здорово. Вот вышел брат просвежиться. На дворе мороз ядреный, вышел он, лег и стал кататься по снегу. Просвежился немного, а его как кольнет изнутря. Он аж закричал: «Ой, што ты?» А она: «Посулил мне издохнуть, сам высохнешь». Ну, он пошел в горницу, напился в лоск. С тех самых вот пор и стал сохнуть, кашляет, одни мослы остались. Пришло лето, собрался раз брат на бахчу поехать, запрет маштака в дроги и поехал. Дело было к вечеру. Пока то да се, выехал, и ночь. Едет, темно, только-только што дорога при звездах маячит, глядь, а наискосок от дороги белое. Конь полыхнулся, храпит, ушьми сторожится, нейдет. Вдарил коня, конь дернул, а она – сиг к нему на дроги! Глядит брат, диковина! то конь легко бёг, дроги легкие, на железном ходу, а то по щетку ногами в землю уходит, как в песок, кубыть сто пудов везет, весь вытягивается, ажно пар с него пошел. Чует брат, она позадь его на дрогах сидит, а не смеет оглянуться… Вот оглянулся, а у нее глаза, братцы мои, висять…

Рассказчик замолчал, поднялся и сел. В темноте неясно виднелись неподвижные фигуры слушателей.

– Ну?

– Тут брат память потерял. Нашли его на другой день в буераке, лежит без памяти, возле конь стоит… И, братцы мои, диковинное дело: конь у брата вороной был, добрый конь, прямо сотню хочь сичас за него; глядим, а он весь побелел, в мыле, шатается…

– С натуги, стало быть…

– И за своего коня не признаешь, хочь шкуру с него сымай… А на брата как глянули, а он весь седой… Недолго, сердешный, маялся: через неделю закопали…

Кузнечики и сверчки по-прежнему сверлили воздух. Степь безмолвно и неподвижно простиралась в темноте. Вверху горели звезды. Кашевар сплеснул сбегавшую пену и снял котелок. Все трое уселись вокруг, достали деревянные самодельные ложки, хорошенько облизали их и стали носить кашу из котелка в рот, поддерживая ложку куском черного хлеба.

– Где же она теперича?

– Да там же, на хуторе.

– Чего же вы так?

– Да што ж с ней сделаешь? Возьмись за нее, так все семейство перепортит.

Казаки едят некоторое время молча, с шумом втягивая губами воздух с горячей кашей.

– Теперича моя-то баба ждет не дождется, такая ее мать, – заговорил Чижиков, – письмо небось получила. И он крепко выругался, выражая удовольствие, что скоро увидит семью, родных, знакомых, хозяйство, знакомые места и наконец прекратится эта постылая жизнь в степи без дела и с постоянной думой о хозяйстве, которое день ото дня расшатывалось и хирело.

– Гляди, она тебе подарочек приготовила.

Казаки засмеялись. Чижиков потемнел и насупился. Звезды по-прежнему горели в темной вышине, одни подымались все выше и выше, другие спускались и пропадали за темным краем степи. Долго разговаривали казаки о ведьмах, о порче, о хозяйстве, о службе, о бабах, пока наконец не посветлело в одном месте небо и в степи не стало виднее.

II

Единственным нетерпеливо и долго ожидаемым событием, разнообразившим монотонную жизнь казаков, был прогон гуртов скота.

Вот на самом краю что-то зачернелось, шевелится и расползается по степи. Ближе, ближе… Видны уже конные на исхудалых, измученных лошадях с длинными, как змеи, ременными бичами, которыми они громко щелкают в воздухе, и рогатые головы крупного черкасского скота. Конные разъезжают по степи, подгоняют отстающих, бьют бичами и сердито покрикивают охрипшими, надорванными голосами:

– Ребята, гурт!..

Казаки вскакивают, как от электрической искры, высыпают из шалаша и, прикрыв ладонями глаза от слепящего солнца, жадно всматриваются в проходящий гурт. Подъезжают конные, приподнимают шапки.

– Здорово дневали.

– Доброго здоровья.

– Н-но и жарко, мочи нет.

– Тепло… Это откеда же гурт гоните?

– Это, милый человек, из благополучных местов.

– Оно и видно из благополучных: вон сивый бык к вечеру протянет ноги.

– Что ты! Что ж мы себе лиходеи, что ли: один бык заболел, все стадо пропало.

– А как ежели благополучно, так гоните через етеринарный пункт, потому нам строго-настрого не приказано пропущать скот.

– Нельзя ли у вас маленечко отдохнуть в шалашике?

– Пожалуйте.

Скот стоит, понурив головы. Гуртовщик слезает с лошади, отирая катящийся с лица пот и расставляя ноги, потом, согнувшись, пролезает в шалашик. Казаки пролезают за ним. Появляется водочка.

– Ну, как по газетам слышно, как теперича агличанка?

– Агличанка теперя молчит, а вот будто Китай подымается. Пожалуйте по рюмочке! Как же, господа честные, с гуртом будем?

– Да абнакновенно: к етеринару.

– По пятачку с головы?

– Как возможно! Мы присягали.

– По рюмочке пожалуйте!.. По шесть копеек, вот как перед богом.

– Покорно благодарим. Беспременно на пункт вам гнать придется.

– Милости просим… Вот мать пресвятая богородица, чтоб не сойтить мне с этого места, одна рубаха на плечах осталась… семь копеек…

– Мы душой рады для хорошего человека, – для хорошего человека отчего же не сделать?.. Главное, присягали, присяга… Опять то сказать: себя оберегаем, потому вы прогоните гурт, станет, упаси господи, скотина падать, а у нас там хозяйство, своя скотина. Опять же етеринар… и не увидишь, наскочит глазастый дьявол, как черт иму говорит…

Долго в шалашике слышится: «по рюмочке… покорно благодарим… главное, присяга… потому для доброго человека»… Наконец и гуртовщик и казаки вылезают из шалашика распаренные, красные, как из бани, с посоловелыми глазами. Казаки считают скот и получают по двугривенному с головы. Конные снова разъезжают по степи, хлопают бичами, и гурт уходит.

В виде разнообразия иногда наезжает ветеринар с пункта. Он с места начинает кричать и страшно ругаться.

– Это что такое?.. Да тут гурт целый прошел, следы кругом…

– Никак нет, вашскблагородие! Это прошлого месяца, што на пункт к вашему вашскблагородию заворотили который…

– Врете, мерзавцы: следы-то свежие, а через пункт за эти дни ни одной головы не прошло.

– Слушаем, вашскблагородие! – говорят казаки, держа под козырек и прямо и смело глядя ветеринару в глаза с таким видом, как будто хотели сказать: «Хоть режь, а мы не виноваты».