И только когда прошли последние команды: «Ключ на старт... Есть ключ на старт... Пуск!..», когда сквозь многометровые бетонные своды бункера донесся могучий вулканический гул двигателей ракеты-носителя, а в динамике раздался голос Гагарина: «Поехали!..» — только тогда Сергей Павлович снял себя с тормозов и в ответ на возглас Гагарина неожиданно громко, возбужденно закричал на всю пультовую:

— Молодец! Настоящий русский богатырь!..

А через несколько минут, когда среди почти непрерывных, перебивающих друг друга бодрящих докладов операторов («Ракета идет хорошо...», «Давление устойчивое...», «Первая ступень разделилась...», «Ракета идет нормально...»), стало все чаще повторяться слово «Пропуск» — это означало, что ракета ушла за пределы дальности прямой радиосвязи, — Королев положил микрофон, вышел из пультовой и, столкнувшись у выхода из бункера с Константином Петровичем Феоктистовым, порывисто обнял его со словами:

— Поздравляю! Поздравляю! Тебе это тоже нелегко досталось. Немало и я тебя поругал, крови тебе попортил. Ты уж извини, не сердись на меня...

Тут все свидетельствовало о сильном эмоциональном подъеме, которому наконец позволил себе отдаться Главный конструктор: и обращение к Феоктистову на «ты» (хотя они работали вместе многие годы, но, как мне казалось, в личную дружбу эти отношения не переросли), а главное, сам факт принесения извинений — просить прощения у кого бы то ни было и за что бы то ни было этот человек не любил! Не в его характере это было.

Но в те минуты индивидуальные особенности характеров людей как-то снивелировались. Одни мысли, одни эмоции владели всеми.

Человек в космосе!..

* * *

Как в полусне, проходил для всех нас тот день. Всего несколько часов назад мы у подножья ракеты обнимали Гагарина и желали ему счастливого пути — пути, по которому не проходил еще ни один человек на свете.

И вот позади долгое ожидание старта — комплекс предпусковых работ длится часы! — сам старт, пунктир сообщений о полете «Востока» вокруг земного шара, сообщение о благополучной посадке, импровизированный (насколько он получился эмоционально сильнее заранее подготовленных!) митинг на космодроме, короткий путь по раскалившейся к середине дня степи на аэродром...

Мы летим на том же «Ил-четырнадцатом», на котором две недели назад прибыли на космодром. Летим к месту посадки Гагарина.

После пережитых треволнений клонит ко сну. И кажется, не одного меня — в соседнем кресле клюет носом «Алексей Иванов». Внезапно по ассоциации вспоминается продуктивная деятельность «высокой комиссии», участниками которой мы оба были несколько дней назад, и меня тянет на признание.

— Знаешь, — говорю я. — А ведь это, будь оно неладно, число — сто двадцать пять — я Юре сказал. И в планшет ему записал. Чтобы, в случае чего, сразу перед глазами было... В тот же вечер сказал...

Иванов мгновенно вышел из состояния дремоты, посмотрел на меня несколько секунд каким-то странным взглядом и тихим голосом произнес:

— Я тоже...

* * *

...Берег Волги. Широкий заливной луг, от которого крутой стенкой поднимается тянущийся вдоль реки пригорок. На его вершине — небольшая круглая ямка, выдавленная в грунте приземлившимся космическим кораблем.

В нескольких шагах — сам корабль, откатившийся после первого касания немного в сторону. Он обгорел с одного бока — того, который находился спереди при входе в плотные слои атмосферы.

Вместо сброшенных перед посадкой крышек люков — круглые дыры.

Здесь же рядом, на сухой прошлогодней траве бесформенная куча сероватой материи — сделавший свое дело парашют.

В обгоревшем шаре «Востока» мне видится что-то боевое. Как в только что вышедшем из тяжелого сражения танке. Даже дыры от люков вызывают ассоциации с пробоинами.

А кругом — зеленая, весенняя степь, видимая с этой высотки, наверное, на десятки километров.

Если специально искать место для сооружения монумента в честь первого полета человека в космос — вряд ли удалось бы найти более подходящее!

Королев несколько минут простоял молча.

Смотрел на корабль, на волжские просторы вокруг...

Потом провел рукой по лбу, надел шляпу, повернулся к группе окруживших корабль людей — участников этой работы, прилетевших к месту посадки «Востока» на двух вертолетах, — и... принялся кому-то выговаривать, что-то поручать, отменять, назначать сроки... Словом, вернулся в свое нормальное рабочее состояние.

До полета «Востока-2» оставалось неполных четыре месяца...

У тети на именинах

— Мы с вами определенно где-то встречались, — сказал Андроников. — Не могу вспомнить, где именно, но помню, было это в домашней, уютной обстановке. Знаете, что-то типа «у тети на именинах».

С этих слов начался наш разговор. Дело было в один из тех холодных зимних вечеров, когда особенно тянет к теплу, уюту, общению с друзьями. Самые трудные годы войны были уже позади. Мы собрались у Татьяны Стрешневой — жены моего погибшего на войне школьного товарища, журналиста и поэта Леонида Кацнельсона — в большом сером доме в Глинищевском переулке (ныне улице Немировича-Данченко), населенном артистами, режиссерами, музыкантами и прочими представителями разного рода изящных искусств. Строго говоря, хозяйкой дома Татьяна Валерьевна могла именоваться лишь условно. Квартира, в которую мы пришли, принадлежала не ей, а ее находившимся в отъезде друзьям.

Зима в тот год выдалась холодная. Впрочем, может быть, она только казалась такой холодной потому, что топили еще далеко не всюду, и притом более чем экономно, — городское хозяйство жило отнюдь не по нормам мирного времени. И многие жители насквозь промерзших московских квартир норовили обогреться у знакомых, которым в этом смысле повезло хоть не намного больше.

Квартира, где мы собрались, была, что называется, авантажная: с высокими потолками, множеством фотографий на стенах, пухлой мебелью, тяжелыми оконными портьерами. Но все эти подробности тогда ни на кого особого впечатления не производили — за прошедшие годы жизнь заставила людей приблизиться к познанию истинной меры вещей, отойти от которого они еще не успели. Бог с ней, с обстановкой. Главное — было бы более или менее тепло.

Излагая программу предстоящего вечера, Татьяна начала с упоминания о ржаном пироге — одном из яств, которыми в то не очень сытое, карточное время изобретательные московские хозяйки потчевали своих гостей.

Означенный пирог представлял собой ломти нормального черного хлеба, поджаренные на растительном масле. И я прошу читателя не относиться к этой расшифровке пренебрежительно: «Скажите, мол, какой деликатес — поджаренный хлеб!» По тому времени это был пир.

Упомянув, таким образом, об ожидающей нас пище телесной, Татьяна перешла к пище духовной:

— Приходи... будут интересные люди. Андроников будет. Ты ведь знаешь Андроникова?

Еще бы мне не знать Ираклия Андроникова!

В последние предвоенные годы трудно было назвать что-нибудь более популярное у московской публики, чем его устные рассказы. Сейчас эта популярность стала традиционной, беспроигрышно надежной, я бы сказал — классической. Но и молодой Андроников не имел оснований обижаться на московскую публику: его уникальное дарование она оценила сразу и в полной мере.

Впервые меня повел на его выступление Дмитрий Александрович Кошиц — летчик, планерист, испытатель едва ли не всех существовавших советских автожиров (был в свое время, до появления вертолетов, такой винтокрылый летательный аппарат). Кроме своих незаурядных летных заслуг и качеств Кошиц был известен и любим коллегами как веселый, заводной, преисполненный доброго юмора человек. На традиционных тушинских воздушных парадах в День авиации он был бессменным, как сказали бы сейчас, радиокомментатором. И его свободные (тут уж «по бумажке» не прочтешь!), смешные и в то же время очень информативные «конферансы» украшали парад, пожалуй, не в меньшей мере, чем искусство работавших в воздухе пилотов, планеристов и парашютистов. Так что если кто-нибудь надумает писать историю отечественного радиорепортажа, то начинать ее придется не с патриарха футбольных комментаторов Вадима Синявского, а с нашего, авиационного конферансье Дмитрия Кошица.