— Холл! Опять мечтаете! Наказание — сто строк!
— Сэр… ой! Дательный абсолютный.
— Вот мечтатель! Поздно, наказан.
…когда-нибудь они все-таки подпустят его к себе, и картина прояснится, и занавес раскроется. И тогда он упьется этим лицом, упьется заветными тремя словами, преисполнится нежностью и добротой ко всем и вся, потому что так пожелает его друг… ему захочется творить добро, чтобы друг любил его еще больше… Но к этому счастью примешивалась какая-то горечь. С одной стороны, он не сомневался, что друг есть, но был уверен и в обратном: никакого друга нет, и, значит, придется лить слезы где-то в укромном уголке, а вину за покрасневшие глаза валить на сто ненавистных строк.
Такова была тайная жизнь Мориса, отчасти безжалостная, отчасти вскормленная идеализмом — как его сны.
Как только тело его развилось, он впал в непотребство. Ему казалось, что на него ниспослали какое-то проклятье, и он ничего не мог с этим поделать — грязные мысли роились в его голове, даже когда он получал святое причастие. Настроения в школе были пуританские, и, кстати, незадолго до его появления там разразился жуткий скандал. Черную овцу изгнали, остальных же целыми днями натаскивали и муштровали, а по вечерам строго следили за дисциплиной, так что, на его счастье (или несчастье), у него почти не было возможности обменяться опытом с одноклассниками. Он жаждал непристойностей, однако до его ушей разговоры такого рода почти не доходили, а его вклад в общую копилку был и того меньше, в итоге свои порочные наклонности он пестовал в одиночку. Книги: школьную библиотеку прочесали мелким гребешком, зато у дедушки он наткнулся на Энциклопедию семейной жизни и продирался сквозь нее с горящими ушами. Мысли: тут у него собралась препакостная коллекция. Действия: интерес к ним пропал, едва испарилось чувство новизны. Как выяснилось, рукоблудие ему не в радость, скорее, он от него устает.
При этом Морис словно пребывал в состоянии транса. Долина Теней поглотила его, и он спал вдали от горных вершин, ничего о своем сне не ведая и не подозревая, что в ту же сонную вату погружены и его однокашники.
В другой части его жизни непотребства, казалось бы, не было и в помине. Привыкая к жизни в новой школе, он стал выбирать себе в идолы кого-то из мальчиков. Стоило этому мальчику — иногда он был старше, иногда младше — появиться рядом, Морис начинал громко смеяться, нести какую-то чуть и терял работоспособность. Выказать расположение он не осмеливался — нет, ни за что! — тем более не выражал свое восхищение словами. Предмет обожания скоро от него отмахивался, и бедняге Морису оставалось только дуться. Но ему было на ком отыграться. Иногда объектом чьего-то поклонения становился он сам, и, едва поняв это, он тоже отгонял этих назойливых мух. В одном случае обожание оказалось взаимным, оба чего-то жаждали, но чего? И результатом опять-таки было отчуждение. Через несколько дней они поссорились. Когда дурман рассеялся, остались те самые два чувства — красота и нежность, — которые он раньше ощутил во сне. Год от года эти чувства набирали силу, но были подобны растению-пустоцвету — цветков много, а до плодов дело не доходит. Ближе к концу обучения в Саннингтоне этот рост прекратился. Сложные процессы затормозились, притихли, и робко, очень робко, в нем начал шевелиться мужчина.
Он был на пороге девятнадцатилетия.
В день, когда школа вручала выпускникам награды, он со сцены произнес речь собственного сочинения на греческом языке. Зал был набит битком — ученики, родители. Морис изображал из себя оратора на Гаагской конференции, позволяя себе немного поглумиться. «Ну не глупость ли это, о andres Europeinaici, говорить о том, что войну надобно запретить? Что? Разве бог войны Apec — не сын самого Зевса? Разве война не заставляет вас упражнять мышцы, не укрепляет ваше здоровье? Это истинная правда, достаточно сравнить меня и моего хилого оппонента». Греческий хромал на обе ноги: награду Морис получил за содержание, да и оно особой оригинальностью не отличалось. Экзаменатор решил не придираться — все-таки выпускник, юноша вполне достойный, к тому же учиться едет не куда-нибудь, а в Кембридж. Поставит там на полку книги, которыми его здесь наградили, — их школе реклама. И Морис под бурные аплодисменты получил в подарок «Историю Греции» Грота. Вернувшись на свое место возле мамы, вдруг понял: он стал популярным. Как же это произошло? Аплодисменты не прекращались — это была настоящая овация. Ада и Китти, сидевшие сразу за мамой, что было сил хлопали в ладоши, лица залиты румянцем. Какие-то его друзья, тоже выпускники, скандировали «речь, речь». Такое случалось не часто, и учителя зашикали на распоясавшийся зал, но тут поднялся сам директор. Холл, сказал он, один из вас, и вы всегда будете это чувствовать. Что ж, тут директор попал в точку. Зал захлебывался от восторга не потому, что Морис был какой-то выдающейся личностью. Нет — он был рядовым, таким, как все. И в его лице школа воспевала себя. Потом к нему подходили ребята и говорили «молодец, старина» — не без некоторой сентиментальности — и даже «в этой дыре без тебя будет тоска смертная». В лучах его славы купались мама и сестры. Раньше, когда они приезжали, он держал их на расстоянии. «Извини, мама, но вы с девчонками идите отдельно», — велел он в прошлый раз, когда после футбольного матча они хотели разделить с ним — взмокшим от пота, но невероятно гордым — радость победы. Ада даже расплакалась. Сейчас она безо всякого стеснения болтала со школьным старостой, Китти кто-то угощал пирожными, а мама выслушивала жалобы жены заведующего пансионом — то и дело возникают проблемы с отоплением. Короче говоря, все и вся вдруг пришло в состояние гармонии. Может, это он вошел в мир взрослых и теперь так будет всегда?
Неподалеку он увидел их соседа, доктора Барри, их взгляды встретились, и тот со своей обычной назойливостью воскликнул:
— Поздравляю, Морис, ты сегодня триумфатор! Убедительно! Я пью за твой успех эту чашу исключительно мерзкого чая. — И, осушил «чашу» до дна.
Морис рассмеялся и подошел к нему, испытывая легкое чувство вины — совесть его была нечиста. В начале семестра доктор Барри попросил его взять под крылышко своего племянника, школьного новобранца, но Морис не сделал для мальчишки ровным счетом ничего, как-то душа не лежала. Сейчас он вполне осознавал себя мужчиной, а тогда… жалко, что не хватило духу выполнить такую простую просьбу.
— Ну, каким будет следующий шаг в твоей триумфальной карьере? Кембридж?
— Говорят, что да.
— Говорят? А ты что скажешь?
— Не знаю, — признался герой дня с обезоруживающей улыбкой.
— А после Кембриджа? — допытывался доктор Барри. — Биржа?
— Наверное… бывший партнер отца намекнул: если все пойдет хорошо, возьму тебя к себе.
— Бывший партнер отца возьмет тебя к себе — а потом? Красавица жена?
Морис снова засмеялся.
— Которая произведет на радость всему миру Мориса Третьего? И потом старость, внуки и заключительный аккорд — маргаритки. Так ты понимаешь карьеру? Лично я понимаю ее иначе.
— А как, доктор? — спросила Китти.
— Помогать слабым, милая моя, и наставлять на путь истинный заблудших, — откликнулся тот, окидывая ее взглядом.
— Ну, тут вас любой поддержит, — вступила жена заведующего пансионом, и миссис Холл с ней согласилась.
— Э, нет, не любой. Да и сам я такой только на словах… вот не ищу же я сейчас своего Дики, а наслаждаюсь праздником вместе с вами.
— Приведите вашего чудесного Дики, я хочу с ним поздороваться, — попросила миссис Холл. — А его отец тоже здесь?
— Мама! — прошипела Китти.
— Именно. Мой брат умер в прошлом году, — напомнил доктор Барри. — У вас это просто вылетело из головы. Морис, наверное, полагает, что военные упражнения делают человека здоровее, но с моим братом вышло иначе. Снаряд угодил ему в живот.
С этими словами он ушел.
— По-моему, доктор Барри стал уж слишком язвительный, — заметила Ада. — Это он от зависти.