— Когда кобылу-то приедете смотреть? — резко спросил он, наконец. Бурмин подошел к двери и нажал два раза пуговку звонка.

— Дайте свет! — приказал он вошедшей горничной.

Горничная повернула выключатель и удивленно посмотрела на Бурмина, очевидно, не понимая, почему он не мог этого сделать сам.

Бурмин сел к столу против Лутошкина. Движения его поражали полным отсутствием мягких и закругленных линий, как будто весь он был из квадратов, параллелограммов и треугольников. Садясь к столу, он уронил салфетку и, поднимая ее, не согнулся, а переломился под прямым углом в талии.

— Кобылу мы приедем смотреть завтра, — заскрипел он, поглаживая иссиня-черную бороду, — в двенадцать часов. Сейчас я намерен поговорить с вами о другом… Сколько вы получаете доходу от вашей конюшни? Двести рублей? Вы, конечно, осведомлены о моем заводе? О великолепном маточном материале, собранном в нем. Я предлагаю вам занять место старшего наездника у меня. Оклад жалованья превысит сумму, получаемую вами с вашей конюшни.

Лутошкин меньше всего ожидал услышать такое предложение. Бурмин внимательно наблюдал за выражением его лица. Указательный палец в широком золотом перстне медленно ползал по черной бороде сверху вниз.

Сухим и нервным лицом Лутошкин напоминал своего отца Варягина, а фигурой, очевидно, мать: широкоплечий, высокий, с развитой спиной и шеей. Его отдаленный предок, один из трех Семенов-наездников, Семен Ермилович Мочалкин, по описанию современников, был тщедушен и весьма слабого сложения, что, однако, не мешало ему быть великим мастером езды и любимым наездником Алексея Григорьевича графа Орлова-Чесменского, взявшего его с собой даже в изгнание, в Дрезден…

— Я полагаю пробыть в Москве три дня. У вас есть время обдумать наше предложение, — после долгой паузы добавил Бурмин.

Лутошкин порывисто встал и подошел к окну. Предложение Бурмина вызвало в нем чувство смутной тревоги. Увлеченный Лестью, он совершенно не думал эти последние месяцы о делах своей конюшни. Они были плохи, и Бурмин косвенно напомнил ему об этом. Так напоминает о себе темная вода, внезапно глянувшая из-подо льда, провалившегося под неосторожной ногой пешехода… Из одиннадцати лошадей конюшни надежды на будущее давала только одна Лесть. Лесть, хозяином которой был Бурмин…

Но уехать из Москвы — невозможно. Расстаться с ипподромом, с тысячными толпами зрителей, замуровать себя в деревне? А Сафир?! Косоглазая, смуглая Сафир, бойкая, как чертенок, и верная, как секундомер…

— Я не могу, Аристарх Сергеевич, нет! — проговорил он, подходя к столу. — Целый ряд дел связывает меня с Москвой. Не могу.

Бурмин ожидал такой ответ. И сказал:

— Жаль.

Потом достал из бумажника семьсот пятьдесят рублей и придвинул их к Лутошкину.

— Напишите расписку в получении вами комиссионных за купленную кобылу.

Лутошкин написал, поблагодарил Бурмина и, прощаясь, еще раз сказал извиняющимся тоном:

— Никак не могу, Аристарх Сергеевич! Мне очень лестно такое предложение и доверие, но… личные обстоятельства и дела вынуждают отказаться. Я очень благодарен вам…

Бурмин потянул книзу черный прямоугольник бороды и еще раз выговорил:

— Жаль.

Ровно в двенадцать на следующий день во двор, где помещалась общественная конюшня Лутошкина, мягко вкатила пролетка на дутиках, и из нее опустился Бурмин.

Первым его увидел Васька и взвизгнул на всю конюшню:

— Приехал!..

Бросив Филиппу выразительное: «Готовь!», Лутошкин вышел навстречу.

На Филиппе была новенькая рубаха небесного цвета, а дважды вымытое духовитым мылом лицо лоснилось, как новая калоша. Зловеще зашипев на Ваську, без толку мечущегося по конюшне, он прошел в денник Лести, подобрал с полу соломинки, заглянул в кормушку и суконкой быстро и ловко еще раз протер блещущую порядком кобылу. Потом вытащил из пиджака зеркальце, поплевал на ладонь и, смочив свои светлые волосы, тою же суконкой тщательно пригладил их на прямой пробор; вытер и лаковый козырек своего картуза.

Аристарх Бурмин в темно-синей щегольской поддевке с серебряным поясом, высоко поднимая ассирийскую свою бороду, прямой, высокий, вошел в конюшню. За ним — Лутошкин. Оба конюха застыли на месте, не спуская глаз с Лутошкина, готовые сорваться, как тетива, от одного его знака.

В коридоре конюшни был идеальный порядок. Пол чисто выметен, ни соринки; развешанная по стенам сбруя — вычищена и смазана; запасные колеса американок блестели металлическими спицами. Пахло скипидаром и летучей мазью. В решетчатые двери денников смотрели лошади, встревоженные появлением незнакомого человека. Лутошкин, идя рядом с Бурминым, называл ему каждую лошадь и ее происхождение. Бурмин останавливался у денников только орловцев, а от метисов, в том числе и от красавца Витязя, презрительно отворачивался. Когда подошли к деннику Лести, Лутошкин кивнул Филиппу, не спускавшему с него глаз, и странно сломавшимся голосом сказал:

— Сейч…ас покажу вам кобы-ылу. Давай, Филя!

Филипп с Васькой исчезли в деннике. Бурмин отошел в сторону и засунул левую руку под серебряный пояс. Было слышно в тишине, как Лесть принимает удила выводной уздечки.

— Пойдемте! — нервно покашливая, сказал Бурмину Лутошкин, и они оба вышли из конюшни во двор.

Лутошкин заметно волновался. Волновался за Лесть и за Филиппа, хотя в обоих был уверен. Из многих конюхов, перебывавших у него в конюшне, никто не умел так показать лошадь, как Филипп. Даже посредственных лошадей он выводил из конюшни с нарядного напряженного шага и ставил с одного разу, как того требовала традиция. И все-таки Лутошкин волновался. Ему хотелось самому пойти в денник, самому взять на повод кобылу и вывести ее и поставить перед Бурминым. Бурмин был знаток, а не только хозяин.

И нетерпеливо крикнул:

— Ну что ж ты там?!

Почти сейчас же в дверях конюшни показался Филипп, и рядом с ним гордая, на великолепном нарядном ходу Лесть. Проведя ее влево от конюшни, Филипп повернул и одновременно с окриком Лутошкина: «Поставь кобылу!» — врыл ее всеми четырьмя ногами в землю перед Бурминым. Бурмин бросил быстрый взгляд на постанов передних ног и удовлетворенно улыбнулся. Отойдя в сторону, он внимательно осмотрел кобылу, отмечая крутое ребро, отличную почку, сухость ног, подошел, пощупал скакательные суставы и несколько раз с любовью погладил просторное косое плечо… После проводки еще раз с тою же внимательностью осмотрел Лесть и, наконец, проговорил:

— Кобыла достойная.

— А порода какая, Аристарх Сергеевич! — воскликнул Лутошкин.

— Достойная кобыла, — повторил Бурмин, — формы орловские. Ее мать — полусестра Полыни, тетка Корешка. Прекрасный материал для моего завода. К сожалению, многие наши отечественные коннозаводчики, — продолжал он после короткой паузы, — ослепленные призраком резвости иноземных рысаков, творят преступное дело, смешивая гениальную орловскую кровь и кровь жалкого ничтожества, американской лошади, столь модной теперь на ипподромах России. Помутнение всеобщего сознания. Забыт величайший пример неподкупленной любви к орловскому рысаку, явленный миру сто лет тому назад, в 1819 году, ближайшим помощником Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского — Василием Ивановичем Шишкиным.

Бурмин величественно повернулся к Лутошкину и поднял руку с выпрямленным указательным пальцем в золотом перстне.

— Знаете ли вы, что, когда пал двадцатипятилетний Любезный 1-й, Василий Иванович приказал похоронить его подле манежа, в глубокой могиле, куда труп Любезного был помещен стоя, в шитой попоне, в уздечке и капоре?!

Рука Бурмина медленно опустилась.

— А что мы видим ныне? Где отечественное сознание?

Бурмин строго взглянул на Филиппа, напряженно слушавшего его с раскрытым ртом.

— Тебя как звать?

— Филипп.

— Скажи, голубчик, американская лошадь дрянь?

— Никуды-ы не годится!

— Ни-ку-ды! Вот-с именно, ни-ку-ды! — с удовольствием повторил Бурмин. — Ты старший конюх?

— Так точно.

Бурмин вынул двадцатипятирублевую бумажку и дал Филиппу.