Изменить стиль страницы

На шкатулке был изображен сюжет из «Дубровского». Лица у людей искажены, кое-где даже лицо находит на лицо. Это был конец.

Часа полтора спустя мы вошли в избу Ивана Николаевича Морозова, обыкновенную деревенскую избу, с кухней и горницей, с половиками, с фикусом, с геранями, с швейной ножной машинкой, с пышной, вровень со спинками, кроватью и настенным ковриком над нею.

В переднем углу – рабочий стол старого художника. Иван Николаевич до нашего прихода занимался приборкой. Множество деревянных ложек с обломанными черенками, в которых растирают темперу, были протерты насквозь. Никогда не загорятся в них больше яркие волшебные краски. Кисточки, склянки, банки – все собрал Иван Николаевич в одно место, чтобы унести с глаз долой, чтобы не бередили его больного сердца да чтобы и в горнице не мешались.

– Неужели никогда, хотя бы для себя, для развлечения, что ли, не возьметесь за кисть? – спросили мы у Морозова.

– Больше не возьмусь, совсем отработался. И что ж, мне семьдесят три года. Я тридцать лет в одну точку работал. Как ни мала вещица, а всю ее за работой не видишь, в одну точку глядишь. Так тридцать лет.

Из всех мстерцев Иван Николаевич писал, оказывается, особо тонкие, особо мелкие ювелирные вещи. Например, на маленькой коробочке он во многих сценах изобразил все «Слово о полку Игореве», – не удивительно, что ослабли глаза.

– Где теперь ваши работы?

– Не знаю, рассеялись по белу свету. В музеях, должно быть, есть, тоже и за границей. В Институте художественных промыслов одна работа хранилась. Ту, сказывали, министр иностранных дел с собой в заграничную поездку взял. Кому-нибудь подарил, наверно. Не знаю, одним словом, где мои работы. С меня того довольно, что они есть, что люди на них смотрят, о русском думают.

На обратном пути мы зашли к другому заслуженному деятелю искусств – Ивану Алексеевичу Фомичеву. Сочетание художника и старого холостяка в одном человеке обеспечило квартире ну прямо-таки богемский беспорядок. Старик сидел за росписью ларца, такого самого, про который нам сказали, что сейчас он стоит несколько рублей, а будет стоить двадцать тысяч.

Фомичев расписывал ларец с пяти сторон, украшая его пятью сценами из сказок Пушкина. Вокруг мастера громоздились стопы запыленных книг, главным образом по искусству, с потолка свисали гирлянды завяленных на солнце окунишек и ершей.

– Сами удили?

– Сам, мы ведь здесь все удаки, отвлекает, освежение глазу дает. Но последний год и это помогать перестало. Гляжу на поплавок, а ларец перед глазами стоит. Торопят меня с этим ларцом, куда-то срочно понадобился. Значит, только верх обстоятельно распишу, а бока придется наспех. Да еще общественных нагрузок много…

– Вы и общественник на старости лет?

– Как же, все должности и не упомнишь, ну-ка, считай: член Художественного совета, член правления артели, депутат райсовета, депутат облсовета, член совета Центропромсовета, член совета Роспромхудсовета, член совета Роспромсовета…

Иван Алексеевич был куда бодрее своего друга Морозова, и мы в хаосе его холостяцкой квартиры чувствовали себя как-то легче, чем в идеально прибранной горнице ушедшего на отдых мстерского ветерана.

Распотрошив по паре окунишек, предложенных хозяином, мы вернулись в гостиницу.

В одной комнате с нами ночевал командированный человек худощавой наружности. Полные впечатлений от артели вышивальщиц имени Крупской и от живописцев, мы поделились с ним горечью за художественные ремесла, которые душит вал.

Командированный лежал на койке, заложив руки за голову, и слушал нас молча. Можно было заметить, однако, что разговор наш ему не нравится.

– Имейте в виду, что я инспектор той промкооперации, на которую вы нападаете. Я приехал проверять, как выполняется план.

– Отлично. Скажите же нам, товарищ инспектор, за счет чего живописцы или вышивальщицы должны выполнять ваш все увеличивающийся план?

– За счет повышения производительности труда, – без тени задумчивости ответил инспектор.

– А за счет чего, по-вашему, художник должен увеличивать производительность труда? Механизировать-то нельзя. Уж не должен ли он работать кисточкой в два раза быстрее?

– Это не наше дело. Должны быть внутренние резервы, организация рабочего места и прочее.

Разговор далее пошел довольно крупный, инспектор вскочил даже с кровати и, босой, с желтыми ногами, кричал на нас:

– Что вы понимаете в промкооперации, еще молоды вы нас учить!..

– Вот возьмут от вас эти артели и передадут Министерству культуры, тогда запляшете!..

– Это еще мы посмотрим. Это еще бабка надвое сказала!

Впрочем, поняв, что инспектору гораздо важнее голые цифры, выраженные в рублях, чем живопись и белая гладь, мы утратили к нему человеческий интерес. К тому же рюкзак был собран, наступила пора уходить на пристань.

День тридцать девятый

Этот день начался с вечера. Узнав, что по Клязьме ходит пассажирский пароход, мы подумали, почему бы не прокатиться на нем до Вязников. Одно было неудобно: пароход подходил к пристани Мстера в три часа ночи. Ломать сон, идти ночью три километра до пристани, ждать пароход на зябком рассвете – не хотелось. Тогда мы решили сесть на пароход не когда он идет к Вязникам, а когда идет от них. Пусть везет нас на свою конечную станцию, пусть отдыхает там, поворачивает обратно. Мы будем спать. Все равно утром он привезет нас в Вязники.

Чтобы совершить такой рейс, нужно быть на пристани к семи часам вечера. Мы и пришли туда к этому времени.

Парохода еще не было, и многочисленные пассажиры бродили по зеленому берегу, любовались рекой. Спокойная, полноводная после всех этих дождей, река уже вобрала в себя краски предвечернего неба. Казалось, именно от горения реки так светло вокруг, а не от солнца, повисшего над горизонтом.

Невдалеке стремнина разбивалась о кудрявый от ивняка острогрудый остров. Иногда, если засмотришься, остров начинал плыть навстречу течению, оставляя за собой углом расходящиеся складки.

Плотники тесали около пристани сосновые бревна. Только и было звуков в окрестности, что их топоры. Запах смолы тоже один господствовал в воздухе.

Недалеко от берега, поставив лодку на прикол, мужчина в брезентовом плаще ловил рыбу впроводку. Он то и дело закидывал свою легкую удочку. Несколько секунд поплавок несло течением, затем следовал новый заброс. Через раз, не реже, рыбак подсекал, и тогда на конце невидимой издалека лески крохотным огоньком вспыхивала рыбешка.

Пыхтя, подошел «Робеспьер» – древний колесный пароходик, на котором, наверно, катались еще в свое время вязниковские да мстерские купцы.

Зашлепало, заурчало внизу под нами, и берега, разворачиваясь, тихо поплыли навстречу. Был четверг, а для мстерцев это все равно что суббота, потому что выходные там бывают по пятницам, и нас поразило обилие удильщиков на берегах Клязьмы.

В одном месте на песчаной поляне, среди густого кустарника, семья устраивалась на ночлег. Папа с мамой сооружали шалаш, а ребятишки не то помогали, не то мешали им.

В песчаном обрыве левого берега гнездились ласточки. Черными норками их берег был испещрен на больших протяжениях. Птицы хлопотливо кружились над водой и с разгона исчезали в земле. По-над гнездами ласточек тянулись покосы. С верхней палубы луга были как на ладони. Вот стоит большой обжитой шалаш, около него стол, уставленный пустыми бутылками из-под молока. Рядом с шалашом косарь бьет косу. С запозданием на несколько секунд долетает звонкий, наполненный и упругий, словно щелк соловья, звук молоточка по наковаленке. Стреноженная, бродит лошадь. Вдалеке двое косарей докашивают делянку. Один вытер косу травой, положил ее на плечо и зашагал к шалашу. Все это на яркой зелени, облитой последними красными лучами замирающего дня.

Я проснулся от сильного толчка и посмотрел в иллюминатор. За ним была ночь. На палубе охватило холодом. Черный пароход стоял посреди черной воды. На черном берегу грудами и штабелями, слабо прорисовываясь на фоне черного неба, лежали доски, бревна, дрова. Весь берег – вправо и влево – представлял один большой склад. Бродили черные люди. Так до сих пор я и не знаю, где приставал пароход, как называется это место, произведшее на меня довольно мрачное впечатление.