Изменить стиль страницы

За окном стало немного спокойнее, по крайней мере стихли тревожные пронзительные звуки. И все же там было страшно, поэтому так хотелось оттянуть это вставание среди ночи.

Но потом я все же не выдержал. Развязал спальный мешок и встал. У меня было неспокойно на душе, я боялся. Не знаю чего, но боялся. Мне казалось, что я во сне бегу в направлении уборной. Осторожно, чтобы не наступить на спящих, устремился к выходу. Уже за дверью я вспомнил, что забыл надеть ботинки. Площадка перед домом была вся усеяна острыми камешками. Но возвращаться из-за ботинок я не рискнул. Бежать в уборную, которая почти сливалась с деревьями, тоже боялся. Луна спряталась с другой стороны дома, на площадке было темно. И от этого мне стало еще страшнее.

Наконец, собравшись с духом, я медленно пересек площадку перед домом. В этот момент до меня донесся чей-то стон, который прямо-таки пронизывал ночной воздух. Я так испугался, что в первый момент у меня было только одно желание — бежать обратно в хижину. Но я все же пересилил себя и, преодолев страх, пошел дальше. Чем ближе я подходил к уборной, тем слышнее становился стон, вызывая во мне еще большую тревогу.

Только выйдя из уборной, я понял, откуда доносился этот стон: из окна Каневари на втором этаже дома. Я замер на месте и стоял, пока не убедился, что это действительно так. Потом быстро-быстро, насколько позволяли острые камешки на площадке, направился к дому. Я подумал, значит, это итальянец, как мне быть? Потом решил, что абсолютно ничего не слышал и вообще мне до этого нет дела. Перебьется он, вот и все. Ведь, если бы вдруг я не поднялся среди ночи, никакого стона бы и не услышал. Что я, в конце концов, караулить его нанялся?

Я снова нырнул в свой спальный мешок, лег на живот и попробовал уснуть. Но ничего не получалось. На этот раз меня отвлекали уже не шорохи за окном. Хотя со своего места я не слышал стона Каневари, я знал, что тот продолжает стонать, и это не давало мне покоя.

Надо было срочно что-то предпринять, например, разбудить Штрассера. Но именно этого мне не хотелось делать. Я не мог себе представить, как, наклонившись над Штрассером, буду трясти его во сне: «Господин учитель, проснитесь! Итальянец стонет».

Может, это был даже не стон, а храп. Но в моем болезненном воображении храп превратился в стон, точно так же, как зловещее звучание приобретали для меня разные шорохи за окном.

Я еще раз сделал над собой усилие заснуть, но тщетно. Наверно, что-то должно было произойти, но я не знал что. Тут я вспомнил Сильвио. И сразу успокоился. Теперь все уже не казалось мне таким сложным и тревожным. И то, что на другой стороне дома продолжал стонать Каневари, меня уже нисколько не волновало.

Я решительно поднялся. Хотя в комнате стало еще темнее, так как лунный свет уже не попадал в окно, мне не составило труда найти Сильвио. Я разбудил его. Он открыл глаза и посмотрел на меня. Я понял, что он не узнал меня в темноте да еще без очков. Тогда я прошептал:

«Сильвио, проспись. Это я».

Окончательно проснувшись, он тихо спросил:

«Что-нибудь случилось?»

«Пошли! Там итальянец».

Сильвио не произнес ни слова в ответ. Не спросил, что с итальянцем. Он развязал шнурок на своем спальном мешке, надел очки. Я снова прошептал:

«Давай выйдем».

Увидев, что я босиком, Сильвио проговорил:

«Сначала поди надень ботинки. Босиком нельзя ходить по земле, там острые камни».

Таков уж Сильвио. Все, что он говорит и делает, тщательно продумано и взвешено. Я часто ловлю себя на мысли, что он ведь старше меня всего на год или даже меньше. А совсем как отец. Такой осмотрительный. Не мой отец, конечно. Настоящего отца, к которому можно было бы относиться с доверием, я представляю себе именно таким. Мы надели ботинки и вышли за дверь. Я завел его за дом. Каневари беспрестанно стонал.

«Слышишь?» — спросил я.

Сильвио кивнул в ответ. Он долго выжидал, наверно раздумывая, как поступить. Я молчал, полагая, что он все понимает. Потом Сильвио резко произнес:

«Пошли!»

Мы вернулись в дом, прошли по коридору в заднюю комнату. Сильвио открыл дверь. Прежде чем он включил свет, в лицо пахнул отвратительно сладковатый запах рвоты. Мне хорошо знаком этот запах еще с тех пор, когда в восемь-девять лет меня рвало по ночам. Я часто просыпался от зловония, и на всю мою жизнь оно словно осело у меня в ноздрях.

Каневари лежал на полу, к нам лицом. Вид у него был жуткий. Как мне по крайней мере казалось, разбитая губа распухла еще больше. Его вырвало.

Никогда еще и никто не вызывал во мне столь радостного ощущения, как Сильвио в тот момент, когда я смотрел на лежавшего на полу итальянца, который, глядя на нас, упорно продолжал стонать. Я подумал, он умирает. Когда человек так ужасно выглядит, он уже не жилец на этом свете. Это точно. Сильвио о чем-то спросил его по-итальянски. Каневари кивнул в ответ. Сильвио сказал мне:

«Помоги! Давай выведем его на воздух. Может, там ему будет лучше. По крайней мере он умоется у фонтанчика».

Мы помогли Каневари подняться. Меня уже не мутило больше, и весь запах словно выветрился из ноздрей. Мы не спеша вышли с ним на воздух, и тут Сильвио сказал:

«Положи его руку себе на плечо. Вот так».

Так было действительно легче поддерживать Каневари. Я подумал, откуда Сильвио все это известно. Теперь мне не было страшно, что итальянец вдруг возьмет да умрет, раз уж сам Сильвио ничего об этом не сказал.

Мы приблизились с ним к фонтанчику перед домом. Он отмыл лицо и руки, пополоскал рот. Потом присел на край фонтанчика. Каневари по-прежнему выглядел измученным и больным. Сильвио, у которого всегда были при себе сигареты, протянул ему пачку. Но Каневари покачал головой. Курить он явно не хотел. Мы стояли и ждали, чтобы отвести его обратно. Но он не очень-то торопился.

Каневари вызывал во мне искреннее сочувствие. Я вообще стал относиться к нему совсем по-другому, чем прежде, хотя мы не обменялись с ним ни единым словом. В ту ночь мы трое оказались тесно связанными друг с другом, и я тогда впервые осознал, что Каневари такой же человек, как и я. Пока я не увидел его, Каневари было для меня лишь имя, а не человек, оно возбуждало, сулило забаву. Затем, когда он стоял перед нами с ножом в руках, он показался мне злобным животным, о котором раньше я и понятия не имел. Теперь же я стоял с ним совсем рядом, чувствовал его дыхание, видел его усталое лицо — он такой же человек, как и я.

«Его наверняка мучат боли», — сказал я.

«Еще бы», — ответил Сильвио.

Мне действительно было его жаль: такой он весь маленький, старенький и сморщенный. Каневари был уже почти в безопасности, ведь мы поймали его всего в нескольких метрах от границы. А теперь: израненный, все тело содрогается от болей, да еще внизу, в долине, его ждет тюрьма. Собственно, чего ради? — подумалось мне. Ведь свои деньги мы выручили, к чему еще тащить его в Зас-Альмагель?

«Может, просто отпустить его на все четыре стороны?» — проговорил я.

Сильвио даже не удостоил меня взглядом — мое предложение не произвело на него ровным счетом никакого впечатления. Он только кивнул, словно заранее знал, что я скажу. Но потом он заметил:

«Теперь уже слишком поздно. В одиночку ему границу не перейти. Тем более с такой ногой, как у него».

«А вдруг сможет. Ведь дорогу он знает. Спроси его! По крайней мере надо спросить его об этом. Если хочет, пусть себе идет. Никто нас в этом не упрекнет. Скажем, что вывели его подышать свежим воздухом. Он захотел немного посидеть на воздухе, а мы вернулись в дом. Когда снова пришли за ним, он исчез. Они нам поверят».

«Они-то нам поверят, потому что им хотелось бы верить».

«А ты спроси его!»

Сильвио перевел. Они коротко о чем-то поговорили, и Сильвио сказал:

«Он не хочет. Не хочет без денег».

«Как он себе это представляет?» — спросил я.

Вместе с Каневари мы вернулись в дом, и тот устроился в другом углу комнаты.

«Сейчас принесу ему свой спальный мешок, — сказал Сильвио. — Нельзя, чтобы теперь он спал, ничем не прикрывшись».