«Люди Божьи и нам дарованные, молю вашу веру к Богу и к нам любовь: ныне нам ваших обид и разорений исправить невозможно, молю вас, — оставьте друг другу вражды и тяготы свои».
Дело касалось массы исков обывателей ко всякого рода кормленщикам: Грозный просил о своеобразной амнистии по этим искам. Недоуменно и совсем мельком Ключевский указывает: заповедь царя была исполнена с такой точностью, что к следующему 1561 году «бояре, приказные люди и кормленщики со всеми землями помирились во всяких делах». Ни в какое «государственное право» такой способ действия, конечно, не входит никак. И никакие Дидероты его не предвидели и предвидеть не могли.
В Боярской Думе, в этой «бесшумной и замкнутой лаборатории московского государственного права и порядка», люди спорили, но «не о власти, а о деле»; здесь «каждому знали цену по дородству разума, по голове», здесь господствовало «непоколебимое взаимное доверие ее председателя и советников». Московские судьи «не мирволили своей провинциальной правительственной братии». Около и над этой братией действовало широчайшее и всесословное местное самоуправление, и Ключевский, как нечто само собою разумеющееся, отмечает, что «земские выборные судьи вели порученные им дела не только беспосульно (то есть, без взяток. — И. С.) и безволокитно, но и безвозмездно». Купечество — по специальности своей фактически вело все московские финансы, крестьянство, — прикрепленное служебно, — было лично свободным слоем, дворянство служило и воевало — но дворянство, все-таки, от времени до времени вздыхало по шляхетским порядкам.
Я никак не хочу идеализировать. Я говорю только о государственном строе и я утверждаю, что он был самым «гармоничным» не только в Европе тогдашней, но был бы самым «гармоничным» и для Европы сегодняшней. «Культурный уровень:» — это другая вещь. В Москве за некоторое виды кражи отрубали кисть руки, и обрубленную культяпку окунали, так сказать, для антисептики, в кипящую смолу. Пытали не только обвиняемых, но и свидетелей — «до изумления», как определяет норму пытки тогдашний закон. Страна была неграмотна, и даже Борис Годунов кое-как умел читать, но писать не умел, — не мог подписать даже собственного имени. Москва не была раем, — хотя бы и «социалистическим», — но так по тем временам действовали повсюду в мире. Однако, Московская Русь была самым свободным, а также и самым сильным государством тогдашнего мира — все-таки, в конечном счете, била и разбила она, а не ее. И от чего, собственно говоря, спас Москву Петр и его преемники?
Если вы всмотритесь в ход эволюции общественной и государственной жизни Москвы, то вы, вероятно, заметите следующее:
Московское служилое дворянство с давних времен было охвачено «похотью власти». Сидя между ежовыми рукавицами самодержавия и народа, — об этой похоти оно могло только вздыхать. Соседство с панской Польшей наводило на сладкие размышления: вот там она и есть, — золотая вольность. Но в Москве вольностями не пахло, — пахло гораздо худшим.
Служилое дворянство не было не только рабовладельческим, оно не было даже землевладельческим: земля давалась на кормление, на прожиток, для несения дворянской боевой и административной службы. И в последние десятилетия Московской Руси обе эти профессии попали под угрозу.
Москва вводила регулярную и постоянную армию, и, с окончанием этого процесса, дворянское ополчение должно было отойти в прошлое — должно было отойти в прошлое и дворянское служилое землевладение. В те же десятилетия московское самодержавие, систематически расширяя земское самоуправление, стало заменять бояр, воевод и волостителей выборными местными людьми: дальнейший процесс в том же направлении грозил дворянству, кроме военной, еще и административной безработицей. Или, иначе, дворянство перед Петром, как и дворянство перед Лениным, стояло перед перспективой: потерять всякие сословные преимущества и стать, — кому уже как удастся, — в ряды просто профессионально служилой интеллигенции. Дворянство, как сословие, стояло на краю гибели — в 1680 году, как и в 1914-ом.
Для доказательства этого положения вещей у меня нет никаких документальных данных. Может быть, где-нибудь, в каких-нибудь дошедших или недошедших до нас записках современников, есть указания на тревоги этого рода — я таких данных не имею. Я рассуждаю чисто логически, и как во всяком чисто логическом, то есть отвлеченном, рассуждении, рискую придти к произвольным выводам. Но, когда я пытаюсь представить себе психологию «наместника» середины XVII века, то его ход мыслей мне кажется довольно ясным и естественным.
В самом деле: местничество уже ликвидировано и разрядные книги сожжены. Царская власть намекает самым недвусмысленным образом: теперь уж разговор будет идти о «дородности головы», а не о породе. Армия перестраивается на стрельцов, рейтаров, пушкарей и прочих — значит, отпадает государственная необходимость давать дворянину поместье, с которого он мог бы появляться на фронт «конным, людным и оружным». И кони, и люди, и оружие заготовляются государственным путем, как государственным путем вербуются и новые бойцы русской вооруженной силы «даточные люди». Дворянин чувствует приближение времени, когда он, как дворянин, в аппарате вооруженной мощи государства станет чеховским «лишним человеком». С низов прет «губной староста» и прочий всесословно избранный люд, который столь же недвусмысленно, как и царская власть, намекает на то что вот — еще несколько лет или десятков лет — и мы и в администрации без дворянина обойдемся. Так — куда же деваться мне, рюриковичу, князю и пр.? Идти на «тарифную ставку» — так меня, пожалуй, тут обойдут всякие разночинцы? Терять свое поместье — так чем же я буду жить? В Смутное время приперли поляки, которые всем своим бытом подсказывали выход: вот, при наших порядках, — аз есмь пан, а быдло есть быдло. И никакой там король ничего сделать не может: золотая вольность.
Повторяю: никаких документальных доказательств такого настроения у меня нет. Но, просто, по человечеству, такого хода мыслей не могло не быть. В самом деле: со всех сторон «породу» выпирают: из разрядных книг, из армии, из администрации — куда же деваться? И как сохранить свой прежний и свой привычный образ жизни? Работать дворянство не хотело — в середине XVII века, как и в начале XX: «Дай Бог великому государю служить, а саблю из ножен не вынимать», это был бытовой лозунг семнадцатого века. «Зачем дворянину география» — это был лозунг восемнадцатого. «Культурный досуг» — было лозунгом двадцатого. Разница невелика.
«Россия в чреве растила удар», — говорит Сельвинский по несколько другому поводу, — по поводу Октябрьской революции. Московская Русь тоже «растила удар» и к нему готовилось погибавшее дворянство. Эта точка зрения доказуема лишь с большим трудом, но если мы ее отбросим, то успех Петровской Революции будет совершенно необъясним. Если мы отбросим ту же точку зрения на дворянство 1916 года — то так же будет необъяснимо падение монархии: революцию устроили не Ленин со Сталиным, — революцию начали дворянскиекруги Петербурга, но только на этот раз сильно ошиблись в расчете. И именно от дворянской оценки идет все то, что нам говорили и о Москве, и о царях, и о свободах, и о прекрасной «деве революции», которая заменит наш непросвещенный абсолютизм самым что ни на есть просвещенным народовластием.
Вот это «народовластие» мы с вами и расхлебываем до сих пор.
В числе прочих сокровищ, которые русская эмиграция накопила или должна была бы накопить за тридцать лет своих скитаний по всему лицу современного земного шара, имеется живой опыт всех современных конституций, хартий, государственных прав и личного бесправия. Можно опасаться, что ощущение личного бесправия несколько заслонило от нас те выводы, которые мы могли бы сделать из всего стройного и мощного сооружения государственных прав во всех их разновидностях. Этот общий вывод, с некоторыми в общем незначительными поправками, мог бы сводиться к тому, что все эти научные конституции кое-что делали — до тех пор, пока делать было собственно нечего. Когда жизнь как-то текла своим чередом и когда вопрос о том, будет ли сидеть на посту премьер-министра Иванов или Сидоров имел только чисто зрелищный интерес: очень это ловко Иванов подставил подножку Сидорову… Но в тот момент, когда история ставила перед этими конституциями какие-то реальные и жизненные задачи — конституции как-то проваливались. Перечня провалившихся конституций Западной Европы, может быть, не стоит и приводить. Заморские конституции пока что удержались. То, что они сделали после Первой мировой войны, Уинстон Черчилль в своих мемуарах квалифицировал как «сложный идиотизм». Я не буду повторять его доводов. Если м-ру Черчиллю удалось бы написать мемуары о Третьей мировой войне и о том периоде, который ей предшествовал — трудно сказать, какую еще формулировку пришлось бы искать м-ру Черчиллю. Вероятно, что-то вроде шизофрении…