Французский посланник докладывал своему правительству: «В течение болезни он (Петр) сильно упал духом, страшно боялся смерти… повелел молиться о себе в церквах разных религий и причащался три раза в течение одной недели»… Разве это не та же «крепость духа», которую Петр демонстрировал в Троицкой Лавре, у Нарвы, у Гродны, в Прутском походе? И разве эта крепость духа хоть отдаленно похожа на завещания московских князей и царей, где с великой заботой и великим мужеством перед лицом смерти они предвидели все, что мог предвидеть москвич, который и свою страну любил и своего Бога боялся. Петр тоже испугался Бога, но только на самом краю могилы. Вспоминал ли он в эти часы о всепьяннейшем синоде?

ПРЕОБРАЗОВАНИЯ

В нашей исторической литературе прочно и, по-видимому, окончательно утвердилась мысль, что петровские преобразования были, так сказать, автоматическими и не очень предусмотренным следствием затяжной Северной войны. Ключевский, правда, признает что «и до Петра начертана была довольно цельная преобразовательная программа, во многом совпадавшая с реформой Петра, в ином даже шедшая дальше ее» (стр. 219), а несколько раньше мельком констатирует (стр. 52), что «Петр следовал указаниям своих предшественников, однако, не только не расширил, но еще сузил их программу внешней политики».

Можно было бы сказать иначе: предшественники Петра не только «начертали» определенную преобразовательную программу, но и весьма, детально осуществляли ее. Мы уже видели, что армия уже была больше чем наполовину реорганизована, что заводы строились, да и не только заводы, но и корабли, что приглашались иностранные специалисты, что русские купцы заводили свои представительства заграницей и даже вытесняли иностранных купцов с иностранных рынков, что была и аптека, и театры, и даже первая газета. Петр не «начал реформу» и не «следовал указаниям своих предшественников» — он застал реформу уже на ходу, почти на полном ходу. И не только изменил ее направление — он превратил реформу в революцию, а преобразование — в ломку. Технически эта перемена направления объясняется нуждами Северной войны: «денег, как возможно сбирать, понеже деньги суть артерией войны». Принципиально она объясняется тем отвращением ко всему русскому, которое всосал в себя Петр с млеком кокуйских попоек.

Кокуйская слобода многое объясняет в психологии Петра. Она объясняет прежде всего тот факт, что — по словам Ключевского — «в Петре вырастал правитель без правил, одухотворяющих и оправдывающих власть, без элементарных политических понятий и общественных сдержек». У Петра — «недостаток суждения и нравственная неустойчивость при гениальных способностях…» Казалось, что природа готовила в нем скорее хорошего плотника, чем великого государя… До конца жизни своей он не мог понять ни исторической логики, ни физиологии народной жизни».

Московские цари воспитывались в Кремле, который имел много плохих сторон, но все-таки давал и некоторые «правила, одухотворяющие и оправдывающие власть», и некоторые «политические понятия», на которых строилось московское государство, и некоторое представление о «физиологии народной жизни». Петр ничего этого не имел — недостаток не столь великий для «хорошего плотника», но катастрофический для «великого государя». Не будем еще раз придираться к вопросу о том, каким это образом у Ключевского совмещается гениальность Петра с «правителем без правил», с политической безграмотностью, с недостатком суждения, нравственной неустойчивостью и, наконец, неумением предвидеть последствий своих собственных деяний. Постараемся выяснить, откуда все это появилось.

Не думаю, чтобы можно было найти окончательный ответ. По всей вероятности, очень энергичный и подвижной мальчик, попав в Кокуйскую атмосферу, где никаких «общественных сдержек» не было и быть не могло, что называется, «свихнулся». «Чин» московских дворцов, с их истовостью и их временами тяжелым обрядом, с их традицией, был заменен публичными домами Кокуя, где вокруг юного царя увивались всякие поставщики удовольствий. Кабак и публичный дом сделались воспитателями Петра.

Они скрашивались астролябиями, Теммерманами, ботиками и всякими такими техническими игрушками, до которых так охочи всяческие мальчики во все эпохи человеческой истории. Откуда-то издалека Кремль угрожал дисциплиной. Кремль напоминал об «общественных сдержках», и все поведение Петра по отношению к Кремлю очень напоминает гимназиста, только что покинувшего надоевшие стены и торжественно сжигающего свои учебники: накося — выкуси! Ненависть к Москве и ко всему тому, что с Москвой связано, проходит красной нитью сквозь всю эмоциональную историю Петра. Эту ненависть дал, конечно, Кокуй. И Кокуй же дал ответ на вопрос о дальнейших путях. Дальнейшие пути вели на Запад, а Кокуй — был его форпостом в варварской Москве. Нет Бога, кроме Запада, а Кокуй пророк его. Именно от Кокуя технические реформы Москвы наполнились эмоциональным содержанием: Москву не стоило улучшать — Москву надо было послать ко всем чертям со всем тем, что в ней находилось: с традициями, с бородами, с банями, с Церковью, с Кремлем и с прочим. Историки — даже наиболее расположенные к Петру — недоумевают: зачем, собственно понадобилось столь хулиганское отношение к Церкви, зачем понадобилось бить кнутом за бороду и русское платье («это было бы смешно, если бы не было безобразно», смущенно замечает Ключевский), зачем потребовалась борьба против бань? Никакого мало-мальски понятного политического смысла во всем этом безобразии найти, конечно, нельзя. Но все это можно понять, как чисто хулиганский протест против той моральной дисциплины, которою вовсе не хотел стеснять себя Петр, как протест против тех «общественных сдержек», которым Петр противопоставил свою «нравственную неустойчивость».

«Нравственная неустойчивость» — результат кокуйского воспитания, упавшего, может быть, на врожденную плодородную почву была определяющим моментом всей деятельности Петра. Такой «неустойчивости» не было даже и у Грозного — тот все-таки каялся. После случайного, «в состоянии запальчивости и раздражения», убийства своего сына Грозный чуть с ума не сошел от горя. Петр преспокойно пел на панихиде замученного пытками и потом задушенного царевича Алексея: «присутствие духа», которое указывает даже и не на «нравственную неустойчивость», а просто на полное отсутствие всяких нравственных чувств вообще. Москва о нравственных чувствах все-таки напоминала и если грешила сама, то знала, что грешила и потом каялась — даже и в лице Грозного. Петр шел по пути полного морального нигилизма, и все его поведение по отношению к Церкви, к Руси и к Москве было по самому глубокому существу своему таким же хулиганским протестом против общественного порядка, каким является и всякое хулиганство вообще. Проглядев мотив хулиганства, историки проглядели исходный пункт тех петровских безобразий, из-за которых народ окрестил преобразователя Антихристом.

Кокуй дал направление «преобразованиям». Оторвал их от их непосредственных технических целей, оторвал их от той почвы, для которой Москва, собственно, строилась, и повернул взор преобразователя на родину тех кокуйских дельцов, которые в трезвом, а еще более в пьяном виде не раз, конечно, хвастались перед Петром: «вот, де, у нас… не то, что в твоей неумытой Москве». На умытый — без бань — Запад и обратил свои взоры Петр…

План преобразования, если вообще можно говорить о плане, был целиком взят с запада и так, как если бы до Петра в России не существовало вообще никакого общественного порядка, административного устройства и управительного аппарата, Я не буду описывать этих преобразований; я приведу только подытоживающие выводы Ключевского и других.

О военной реформе я уже писал. Перейдем к административной. Результаты губернской реформы Ключевский характеризует так:

«В губернской реформе законодательство Петра не обнаружило ни медленно обдуманной мысли, ни быстрой созидательной сметки. Всего меньше думали о благосостоянии населения… Губернских комиссаров, служивших лишь передатчиками в сношениях сената с губернаторами и совсем неповинных в денежных недосылках, били на правеже дважды в неделю»… (стр. 168).