Изменить стиль страницы

Лжедимитрий хотел говорить, хотел обнять Леонида, но он вскочил на коня и помчался от него. Киевлянин последовал за своим другом. Лжедимитрий остался один в лесу. Осенний ветер шумел в листьях и, беспрестанно усиливаясь, превратился в бурю. Небо покрылось мрачными облаками; вихрь свистел и колебал деревья, которые скрипели на корнях. Грозно ревел Днепр, и плески волн доходили до смятенного слуха убийцы. Ему слышались пронзительные вопли, стон, последний отголосок отходящей души… Лжедимитрий трепетал всем телом. Он оглядывался во все стороны, как будто боясь, чтоб Калерия не вышла из кустов, не появилась из-за дерев. Дождь обливал его, холодный ветер проникал до костей, но он ничего не чувствовал и беспрестанно то озирался, то прислушивался.

Вдруг ужасный треск раздался над его головою; казалось, будто небо обрушилось. Пламя мелькнуло пред его глазами, столетний дуб раскололся надвое и воспылал, как свеча. Оглушенный ударом, Лжедимитрий пал на землю, хотел воззвать к Богу, но слова замерли на устах: он не мог молиться!

Природа умереннее в своем буйстве, нежели люди. Действия ее грозны, гибельны, но непродолжительны, когда, напротив того, месть и злоба, возрождаясь в сердце подобно буре, продолжаются годы и нередко веки между частными людьми и целыми народами. Прошла гроза; Лжедимитрий встал с земли и, измученный, побрел медленно тропинкою из лесу, вышел в поле и, увидев на возвышении деревушку, направил туда шаги.

Он постучался у ворот первого дома. Старик отворил и, увидев измоченного человека, без расспросов ввел в избу, развел огонь в печи, примостил скамьи, постлал чистой соломы и дал во что переодеться. Хозяйка между тем спросила, не хочет ли странник подкрепить свои силы пищею. Лжедимитрий отказался и, сбросив с себя платье, лег отдыхать.

Тело требовало успокоения, члены не могли более действовать от истощения сил, и Лжедимитрий заснул; но душа его не успокоилась. Впечатления – пища души. Обремененная сильными ощущениями душа Лжедимитрий тем сильнее бодрствовала и действовала сновидениями, которые были столь же ужасны, как существенность. Лжедимитрий видел во сне Калерию, слышал последние ее стоны, ее жалобы, осязал труп ее. При последнем издыхании она угрожала ему мщением небесным. Наконец он видел себя в сновидении, оставленного Богом и людьми, в пустыне, на голом утесе, между плотоядными птицами необыкновенной величины, которые терзали тело его. Калерия носилась над ним в виде ангела-мстителя и указывала птицам на сердце убийцы, чтоб они исторгли его из живого страдальца. Лжедимитрий вопил во сне, вскакивал с постели, призывал Калерию, рвал на себе волосы. Добрые хозяева, думая, что он болен, сидели над ним, ожидая с нетерпением успокоения припадка. Наконец Лжедимитрий открыл глаза, но он был так слаб, что не мог отправиться в путь. Он просил у хозяев позволения провесть несколько дней в их хижине.

Лжедимитрий весь день был угрюм, не хотел принимать пищи и бродил один вокруг селения. Но и злодейство имеет свою силу, как добродетель, и хотя побуждения и следствия различны, но действия бывают те же. Ложные мудрствования успокоили на время Лжедимитрия. На другой день он подкрепил силы свои пищею и питьем, и взор его несколько прояснился. Заботливость добрых хозяев о его положении возбудила в нем чувства признательности. Здоровый и свежий вид старика, которому только изменяли седые усы и волосы, его воинственная осанка и поступь, быстрые движения – все привлекало к нему Лжедимитрия. Ввечеру, при свете каганца, когда старуха сидела за пряжею, а хозяин починивал упряжь, Лжедимитрий, сидя на скамье и облокотясь на стол, завел с ним разговор:

– Сколько тебе лет, дедушка? – спросил Лжедимитрий.

– А Бог знает; ведь мы не считаем годов, пане. Пока здоровится, так все кажется, что еще молод. Отец мой был вольным казаком запорожским, когда еще казаки не женились. Он сказывал мне, что я родился на пятый год после того, как при кошевом атамане Астафии Дашкевиче король позволил нашим селиться в вольных слободах и дал земли от порогов до города Черкасска. Это был добрый король!

– Сигизмунд Казимирович, – отвечал Лжедимитрий. – Правда, он был и добрый, и мудрый государь. То, об чем ты говоришь, случилось в 1510 году, следовательно, тебе теперь восемьдесят шесть лет!

– А почему ты знаешь это, пане?

– По книгам, друг мой! В книгах написано все, что было на свете!

– Это добре! – возразил старик. – Так, стало быть, запишут и то, что нынешний король, Сигизмунд Иванович, не помнит нашей службы, не любит своих деток и хочет, чтоб мы погубили души и сделались папистами.

– Конечно, все это будет записано, – отвечал Лжедимитрий.

– Ох, много надобно было бы писать, если б пришлось записывать все дурное, что делают с нами паны ляхи, советчики их ксендзы да жиды! А кто записывает все это, пане?

– Люди, о которых теперь не знают и не ведают, пишут правду, сидя в уголку. Есть и такие, что пишут явно и пускают в народ свои писания; да тем немного можно верить. Кто посильнее, за тем и они!

– Ах, окаянные! Ведь уже если писать, так писать правду, – сказал старик, – а не обманывать народ. Это и грех, и стыд. Послушай, пане, как ты давеча спал, мы приметили у тебя на груди богатый крест; видели, что ты крестишься по-нашему, так, стало быть, ты нашей православной веры, да еще и русский, потому что говоришь по-русски, как москаль. По одежде ты польский пан. Скажи-ка, каково ты уживаешься с ними? Паны при нынешнем короле сделались сердиты, как волки. Так и мечутся на всякого, кто не их веры! Господь ведает, как это пришло, а прежде этого не бывало. Вот был славный король Степан Степанович Баторий! Любил он казаков, любил и ляхов и всем делал добро. Были тогда и ляхи добры и жили дружно с казаками. А нынешние ляхи – Бог весть из чего бьются! Все бы кланяться им да их папе. Нам нельзя ужиться с ними, да, я думаю, и всякому православному тоже мудрено.

– Есть и между поляками всякие, и добрые, и дурные. С хорошими я живу хорошо, а от дурных в сторону.

– Конечно, есть всякие, – возразил старик. – Но каков поп, таков и приход! Король-то связался крепко с ксендзами, да еще с иезуитами. Так и все поют ту же песню. Ну как им пришло в голову, чтоб православные поклонились папе! Правда, нашли они глупых и трусливых, что пристали к ним; только не тронь казачины, а особенно Запорожья! Наши как заблаговестят по-русски в Сечи, так и в Варшаве будет слышно!

– А ты служил в казачьем войске? – спросил Лжедимитрий.

– Вырос и состарелся на Запорожье! – отвечал старик. – Сын мой Герасим-, по прозванию Евангелик, и теперь на Запорожье, кошевым в Новой Сечи. А я уж стар и отдыхаю, да молюсь Богу. Было время – и я воевал, и я делил золото пригоршнями, да все прошло! Пусть теперь сын ратует с неверными.

– Ты отец Герасима Евангелика, этого храброго атамана? – воскликнул Лжедимитрий.

– А что ж мудреного? – возразил старик. – Ты б хотел, чтоб атаман был паном или старостою! У нас не так ведется. У нас и атаманский сын будет всю жизнь подвязывать коням хвосты, когда не заслужит того, чтоб другие его слушали. Ведь когда кошевых выбирают, так выбирают того, кто сам лучше других, а не того, чей отец был лучше. Всякому свое!

– Не всегда хороши и выборы, дедушка, – сказал Лжедимитрий. – Выбирают умника, да не все те умны, кому следует выбирать. Иное дело степь, иное дело город.

– Справедливо! – возразил старик. – Слыхал я, как выбирали в Варшаве нынешнего короля! Паны передрались между собою, перессорились, а выбрали, прости Господи, что ни рыба ни мясо!

– А как далеко отсюда до Запорожья? – спросил Лжедимитрий, чтоб переменить разговор.

– Право, я не умею считать милями, – отвечал старик. – Мы привыкли считать в степях даль по воловьему рыку, по выстрелам, по конскому топоту. Аяхи считают от Киева до первого порога 50 миль. Всех порогов тринадцать: от первого, под Кудаком, до последнего 7 миль, по-нашему один день пути. За порогами семьдесят наших казацких островов; главные – Хорица и Томановка, где мы прячем от татар добычу и порох. Пониже реки Чертомлыка, при устье в Днепр реки Бузулука, лежит наша Сечь, на правой стороне Днепра, против устьев рек Белосерки и Рогатины. Кругом, на два дни пути, все наше! От Сечи в Крым четыре дня пути. Ох, Запорожье, Запорожье! как подумаю, так горько, что сил нет служить на коне и в ладье (56). Там-то привольное житье: и сыто, и весело, и драки вдоволь!