Изменить стиль страницы

В кабинете, таком тесном, что стены давили на нас, горел свет, хотя сквозь подвальное окно виднелся кусок неба. Комната – голая и неуютная – сверкала под лучами лампочки: стеклянные дверцы шкафа, набитого учебниками и комплектами журналов, два-три стула, медицинская кушетка. Мы сели, Маргарет прикрыла ладонью мою руку; мы сидели, как те женщины в коридоре, и ждали, как они, не надеясь, что о нас вспомнят, слишком жалкие, чтобы привлечь к себе внимание.

Я чувствовал ладонь, лежавшую на моей руке; слышал свое дыхание, видел на столе какие-то отпечатанные на машинке листки, похожие на рукопись научной статьи, и фотографию женщины, красивой, ослепительной, роскошной.

Зазвонил телефон, в комнату вбежала секретарша и взяла трубку. Звонила мать одного из больных детей: ей нужен был какой-то адрес, но она никак не могла объяснить толком, и секретарша была в затруднении. Случилось так, что я знал этот адрес, но не мог произнести ни слова. Я сделал это не со зла, я хотел помочь, хотел умилостивить ее, но я онемел.

Когда она наконец справилась со своей задачей и вышла, я пробормотал, что с самого начала знал, где это находится, но Маргарет не поняла меня. Она тоже потеряла теперь все свое мужество и могла лишь сжимать мою руку. Мы оба дошли до такой степени отчаяния, когда не можешь ни о чем больше думать и не ждешь никакого облегчения. Вот на что мы были способны, сидя там вдвоем; мы уже не могли поверить, что это когда-нибудь кончится.

Снаружи послышался шум, и Джеффри рывком распахнул дверь. Как только я увидел его лицо, я все понял. Он весь лучился улыбкой торжества и ликования, в нем чувствовался какой-то подъем, похожий на состояние человека, который только что выиграл соревнование по теннису.

Я ощутил прикосновение пальцев Маргарет. Наши руки вдруг стали липкими от пота. Не услыхав еще ни слова, мы вдруг почувствовали уверенность.

В тот же миг Джеффри объявил:

– Он будет здоров. Он справится.

Маргарет вскрикнула, по ее щекам полились слезы, но Джеффри не обратил на них внимания.

– Интересно, – сказал он, – я это наблюдал и раньше: в тот миг, когда появляются объективные признаки перелома в болезни, ребенок как будто сам это замечает, – достаточно взглянуть на его лицо. Очень интересно, а ведь казалось, что для этого нужно время. Но в ту самую минуту, когда анализ спинно-мозговой жидкости показал, что мы действительно справились с болезнью, ребенок начал слышать и сознание его прояснилось. – И вдруг он добавил, продолжая торжествовать: – Кстати, можете не тревожиться, никаких осложнений быть не должно. Прекрасный мальчик.

Это был не комплимент, а просто констатация биологического факта. Его переполняло чувство торжества, потому что ребенок выздоравливал. И еще одно: равнодушный ко многому, чем мы увлекались, он не читал газет, с презрением относился к политике, смеялся над искусством, которое считал детской забавой, но признавал биологический вид, породу. Он испытывал самую бескорыстную радость и даже какое-то чувство животного торжества при виде здорового, способного ребенка.

У меня кружилась голова от радости Маргарет; ее радость перекликалась с моей, и я уже не отличал, где кончается одна и начинается другая. Я готов был превозносить Джеффри до небес; я пребывал в состоянии такого восторга, что все мое долго сдерживаемое сумасбродство взбунтовалось против привычных рамок такта и даже против обычного внимания к ближнему. Мне хотелось одновременно и держаться с Джеффри надменно и унижаться перед ним; хотелось и прямо спросить его, не собирается ли он жениться на женщине, чья фотография стояла у него на столе, а заодно – не могу ли я быть чем-нибудь ему полезен.

Мною двигала внутренняя необходимость, источником которой было чувство более глубокое, владевшее всеми нами.

– Прекрасный мальчик, – повторил Джеффри.

И я невольно ответил:

– Такой же, как и ваш.

Он удивился.

– Да, пожалуй, и мой тоже. – Он добавил, откинув голову, полный былого студенческого тщеславия: – Но я именно этого от него и ожидал.

Он смотрел на Маргарет. Слезы еще не высохли у нее на щеках; она сияла от счастья и боли.

– Я очень слежу, чтобы не пропустить малейших признаков заболевания, – сказала она.

– Да, – заметил Джеффри, – если в течение двух недель все будет хорошо, значит, он не заразился.

– Я сделаю все, что ты скажешь, – произнесла она.

Он кивнул.

– Во время инкубационного периода мне лучше смотреть его раза два-три в неделю.

Она воскликнула:

– Мы должны уберечь его по мере сил своих!

Придя ко мне, она знала, какую тяжкую ношу берет на себя; другие просто бы отмахнулись, но она была не из таких, ее бремя давило ей плечи даже сейчас, в минуту счастья, давило еще тяжелей именно потому, что она испытывала душевный подъем. Нет, она не могла позволить Морису заразиться. Когда она говорила о нем, когда она говорила, что мы должны уберечь его по мере сил своих, она говорила не только о болезни, но и о будущем.

Я сказал:

– Да, мы должны уберечь его по мере своих возможностей.

Это был ключ к нашему взаимопониманию. Но Джеффри, тоже слышавший ее слова, казалось, ничего не понял. И ответил, как будто речь шла только о болезни:

– Если даже появятся признаки, что мало вероятно, не надо воспринимать это чересчур трагически. Хороши бы мы были, если бы не умели вовремя захватить болезнь. И помните, что дети – существа довольно крепкие. – Он сказал это с удовлетворением, но уже откуда-то издалека. А затем добавил совсем другим тоном: – Я рад, что смог быть полезен вашему ребенку.

В тесном кабинете он сидел на столе и потому возвышался над нами. Взглянув сначала на нее, затем на меня, он тем же тоном, резким, настойчивым и не столь благожелательным, сколь снисходительным, добавил:

– Я рад, что смог быть полезен и вам.

Теперь он чувствовал себя с нами совершенно свободно. До этого существовала какая-то неловкость, так как, человек легкодумный, он был в то же время прямолинейным; он не умел прощать и в присутствии тех, кто его обидел, испытывал не чувство ненависти, а бессилие и неполноценность. А теперь мы были ему обязаны. Преимущество было на его стороне. И он снова был готов обожать ее: он готов был относиться с симпатией даже ко мне. Он был счастлив, свободен и добр.

И, как это ни странно, мы чувствовали себя точно так же. Она, да и я, раньше питали к нему неприязнь, как к человеку, которому несправедливо причинили боль: в этой неприязни был элемент презрительной насмешки, антипатии, унижающей его достоинство. Теперь он доказал свою силу, а мы оказались жалкими. Мы были в его руках; и у нас обоих, особенно у нее – впрочем и у меня – это сознание уничтожило тайный стыд.

Он сидел, возвышаясь над нами, почти касаясь головой электрической лампочки. Мы с Маргарет смотрели на него снизу вверх; лицо ее побледнело от бессонницы и тревоги; глаза покраснели, и на них появились кровавые жилки; наверное, и я выглядел так же. По нему не было заметно, что он не спал ночь: он, как всегда, позаботился о своей внешности, тщательно пригладив волосы и разделив их пробором, и весь благоухал после бритья.

Он был счастлив; мы же были одурманены радостью.