Я ничем не мог ее утешить и не хотел обижать, щеголяя банальными фразами, подходящими скорее для похорон. Но она и не искала у меня утешения, понимая, что обречена быть несчастной.

— Не знаю, почему я просила вас приехать. Он на моей ответственности, не на вашей. Но он ваш папочка. Я думала, вам нужно знать, что с ним случилось. Как долго он сможет протянуть? Его мышцы усыхают, его ум угасает. Он продолжает худеть. Я думаю, ему хочется умереть.

Я вернулся в Англию через Швейцарию, где зашел в банк и распорядился о ежемесячном денежном содержании, которое должно выплачиваться Нурит Мюзич в Тель-Авиве. Я больше не получал от нее вестей. И никогда больше не видел моего отца. В конце 1989 года банк известил меня, что получатель умер.

Часть пятая

Когда нас щекочут, разве мы не смеемся? Когда нас отравляют, разве мы не умираем? А когда нас оскорбляют, разве мы не должны мстить?

«Венецианский купец», 3.1.63[147]

Я никогда не даю советов в вопросах религии и супружества, потому что не хочу чувствовать вину за чьи-то мучения ни в этой жизни, ни в будущей.

Лорд Честерфилд. «Письма», 1765

НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ после отъезда Мак-Гонала Тумбли, превращенный на моих глазах в ходячее посмешище, тоже уехал на неделю для «подлинно научных изысканий» в местах шекспировской юности, не только в Стратфорде, но и в окружающих его городках Снитерфилде, Шотери, Уилмкоуте, Эстон-Кентлоу, Тидингтоне и Элвистоне. Он пошел по следу Уильяма Шексхефта, которым, как он считал, был сам поэт, вынужденный слегка изменить фамилию из-за своего нонконформизма и на недолгое время стать учителем в Ланкашире среди приверженцев старой веры[148].

— Почему бы тебе не съездить и в Ланкашир? — спросил я с надеждой.

— Конечно поеду, — ответил Тумбли. Но прежде чем я успел облегченно вздохнуть, он добавил: — В этом году не получится, возможно, в следующем.

— Что ж, прекрасно, — сказал я. — С Шексхефтом интересный вариант, согласен. Но ты когда-нибудь думал, что, изменив фамилию своего толстяка рыцаря Олдкасла[149] на Фальстаф, он остроумно обыграл собственную — «shake-spear» и «fall-staff»[150], — а потом с сожалением должен был признать, что, если будет продолжать подобную игру и с другими историческими персонажами, у него будут неприятности?

На пару минут я купил его. Он вынул из кармана записную книжку и ручку и стал быстро записывать. Но наконец до него дошло, какую чушь я ему выдал. Он со злостью сунул все обратно.

— Очень смешно, ТИ, — сказал он гаденьким тоном. — Знаешь что? Тебе надо было пойти на сцену. Ей-богу. Ты смешнее бочки обезьян.

— Кучи, — поправил я. — Ты хотел сказать — «кучи обезьян».

Вот так я получил передышку и смог заняться другими неотложными делами. Я подумывал о новой поездке в Париж, но, прозондировав ситуацию по телефону, понял, что сейчас это не имеет смысла. Я разговаривал с мадам Попеску-младшей, теперь женщиной средних лет, но парижанкой с головы до ног, сохранившей великолепную форму. «Бедная малышка Иветта», как она себя называла, временно управляла делами фирмы, и ее смех по телефону звучал довольно нервозно. Оказалось, что Попеску-fils поехал в Будапешт на поиски Попеску-père, но сумел узнать только, что ее «непослушный, непослушный свекор» — «ах, какая досада!» — отбыл из Будапешта в Москву, или это был Санкт-Петербург?

— С ним все в порядке, Иветта? Вы можете быть со мной откровенны.

— Конечно, конечно. А вы о чем подумали? Вы же знаете Аристида Попеску. Он, должно быть, учуял запах какого-то редкого издания, понюхал воздух — «нюх-нюх» — и погнался за этим запахом с пылом Казановы, пустившегося покорять еще одно сердце. А мой Гейби разве лучше?

Она намекала на историю их брака.

— В таком случае не стану вас больше беспокоить, — сказал я. — Когда Аристид вернется, пожалуйста, скажите ему, что мне нужно срочно с ним поговорить.

— Вам и сотне других. — Она больше не могла сдерживать рыдания. — Помолитесь за него, отец. Помолитесь за них обоих! — И она положила трубку.

Было ясно, что Аристид с сыном попали в какую-то переделку. Ну, Аристид всегда ходил довольно скользкими путями. Я надеялся на помощь человека, который, кажется, сам нуждался в ней.

Я знаю о «Любовных и других сонетах» У.Ш. гораздо больше, чем признавался до сих пор, — например, как эта книга оказалась в библиотеке Бил-Холла. И то, что я знаю о ней, заставляет меня сомневаться в ее подлинности. Сэр Персиваль приобрел книгу у Соломона Фолша в обмен на «Агаду», напечатанную в Дунахарасти на иврите в 1609 году. Это в значительной степени подтверждается личными бумагами Фолша, которые я держу под замком, а ключ — в моем столе в Музыкальной комнате. (Он писал на многих языках, этот Фолш: иврит, латынь, немецкий, французский, итальянский, английский, голландский, венгерский — ими он пользовался чаще всего. Если не считать те его труды, которые теперь опубликованы, обычно даже в коротких записках он использовал смешение языков, эдакую сборную солянку, чтобы выразить тонкие смысловые нюансы. Однако записи, которые Фолш желал уберечь от чужих глаз, он вел на английском, но хитроумно записанном древнееврейскими буквами. Поразительно, насколько удобным может быть этот несложный шифр. Я тоже стал пользоваться им, придумав и собственное маленькое усовершенствование: Фолш писал справа налево — характерный для иврита способ письма, я же пишу слева направо.)

Восемнадцатый век был веком поклонения Шекспиру, и в некоторых отношениях даже в большей степени, чем век двадцатый. Как же сильно западный мир, особенно британцы, — все-таки соотечественники! — жаждал найти неизвестные рукописи Шекспира, или документы, или хоть что-нибудь — лишь бы это имело отношение к Барду, к его жизни, его творчеству, его гениальной личности! Действительно удалось добыть несколько крупинок золота и пролить новый свет на жизнь человека, почитаемого сегодня как бога, кто стремился, хотя и безуспешно, получить дворянское звание и оставил свой след, хотя и туманный, в судебных архивах Англии. Однако ни того золота, ни света не хватило, чтобы незамедлительно сделать его кумиром Англии. И все же, разве не величайший английский актер, Дэвид Гаррик, в 1769 году открыл в Стратфорде — увы, спустя пять лет после двухсотлетнего юбилея! — первый шекспировский праздник? Именно он. И кто как не сэр Персиваль Бил подхватил эту национальную лихорадку? Конечно он.

Сэр Персиваль был человеком разносторонним и подходил под определение, которое предпочитал он сам, — «натурфилософ». Страстный астроном, ботаник и математик, он интересовался и многими другими науками. Конечно, сэр Персиваль был дилетантом, но жил он в те времена, когда джентльмены-любители работали серьезнее, чем университетские ученые. Почетный член Королевского общества, он опубликовал много статей в «Трудах» этого августейшего общества. Его переписка с такими коллегами, как Кавендиш, Барингтон, Франклин, Эйлер, Линней и Монтескье, являет нам образчик прелестной эклектической любознательности (многое из этой переписки можно найти в трехтомнике, подготовленном к печати и частным образом изданном в 1902 году его потомком сэром Коридоном Билом, изобретателем самоочищающегося ночного горшка).

Католицизм сэра Персиваля не мешал ему в поисках научной истины. Босуэлл[151] приписывает ему остроту: «Ньютону — Ньютоново, а Богу…» и так далее. В своей «Sapientia Rustici»[152] (1783) сэр Персиваль писал:

«Это опасная вещь — затрагивать авторитет Священного Писания в тех диспутах, где Мир Природы противопоставляется Разуму. Как бы Время, которое на все проливает свой Свет, не выявило очевидное неправдоподобие того, что в Священном Писании мы считаем истинным».

вернуться

147

Перевод И. Мандельштама.

вернуться

148

Старая вера — католицизм.

вернуться

149

Олдкасл — реальное историческое лицо, прототип Фальстафа.

вернуться

150

Здесь игра слов: «потрясающий копьем» (англ.) — Шекспир; «роняющий дубинку» (англ.) — Фальстаф.

вернуться

151

Босуэлл Джеймс (1740–1795) — английский писатель и мемуарист.

вернуться

152

«Деревенская премудрость» (лат.).