ЭДИПОВ КОМПЛЕКС, как я его понимаю, в наши дни подвергается ревизии — фрейдистская буржуазная интерпретация мифа переворачивается с ног на голову. Много лет назад я видел замечательную карикатуру в «Нью-Йоркере», страницы которого лениво пролистывал однажды после обеда, прибыв заблаговременно к протестантам на Пэл-Мэл, куда меня пригласили, что лестно, сделать сообщение для тех, кого оно могло заинтересовать, на тему «Сэр Персиваль Бил и редчайшая из редкостей». Карикатура изображала разгневанную даму, волочащую малыша из приемной детского психиатра. «Эдип, Шмэдип! — говорит она. — Пока что он любит свою мамочку». Сейчас же полагают, будто на самом деле Эдип хотел убить не отца, а свою «мамочку». Смысл трагедии видят уже не в том, что он уступил своим подсознательным желаниям и убил отца, чтобы овладеть матерью, нет, его ужас от инцеста есть своего рода вытеснение, способ не смотреть в лицо невыносимым последствиям детской заброшенности. Ведь Иокаста, мать Эдипа, не пришла ему на помощь, когда отец искалечил его и оставил на горе умирать. Мы не сможем понять значение героя, его новую философию, если по-прежнему будем думать о нем как о носителе Эдипова комплекса.
ПРЕЖДЕ ЧЕМ ПОКИНУТЬ ИЗРАИЛЬ, я в битком набитом автобусе поехал в Иерусалим и добрался на такси до Яд Вашем, у горы Хазикарон, на холме Памяти. В Зале Имен я нашел имя матери. Моя реакция была столь же бурной, сколь и неожиданной. Я согнулся пополам, будто получил удар в живот, и упал на колени. Двадцать лет прошло с тех пор, как моя мать поднялась пылинками пепла в безжалостные небеса над Освенцимом. Двадцать лет, а сын так и не оплакал ее. Для меня она была мертвой/не-мертвой, пребывающей где-то между тем, что знает ум, и тем, что чувствует сердце. Но сейчас я понял, что ее нет, понял это как бесспорный факт, и это знание сбило меня с ног. Там, на полу перед ее именем, я, задыхаясь, хватал ртом воздух, пока дыхание наконец не вернулось, и меня сотрясали рыдания.
Потом я просидел в Зале Памяти несколько часов неподвижно, молясь, медитируя. То, что я испытал, было похоже на раздвоение, на отчуждение от своего «я». Кем или чем я был? Я был евреем, я был католическим священником, я был ребенком, потерявшим мать. Я был и не был Эдмоном Мюзиком.
Еврейские мученики указывали на меня костлявыми, как у скелета, пальцами:
— Он предал нас, он покинул нас, он с ними.
— Нет, — отвечал я им, — в душе я остаюсь свободным.
— Тогда оставь их. Почему ты не оставляешь их? Займи свое место среди нас, иди к нам.
— Но вы умерли. Как я могу прийти к вам?
— Умри.
Наверно, я был похож на сумасшедшего. Наверх, туда, где я сидел, раскачиваясь, как ортодоксальный иудей в синагоге, поднялся уборщик. Он носил ортопедический ботинок с подошвой по меньшей мере в фут высотой. Гулкий звук приближающихся шагов вырвал меня из оцепенения. Под левым глазом у него было ужасающе безобразное, огромное фиолетовое родимое пятно, по форме напоминающее паука.
— Богу не нужно, чтобы вы убивали себя горем, — сказал он и протянул мне листок бумаги. — Вот. Прочтите кадиш и идите домой.
Я прочитал и пошел.
Кого мне благодарить за это непрошеное вмешательство? Уборщика, чье простодушное сочувствие вернуло мне статус человека? Уж конечно, не Бога, в которого я никогда не верил. И все-таки уборщик воскресил меня к жизни, как когда-то ангел Илию в пустыне.
Часть четвертая
Никакой активности после еды, будь то физические упражнения, или совокупление, или купание, или умственная гимнастика, мешающие усвоению пищи.
Господи! избавь душу мою от уст лживых, от языка лукавого.
Я ТАК И НЕ КУПИЛ другую машину вместо разбитого «моррис-минора» и поэтому вынужден был все время оставаться дома. Не то чтобы мне нужно было куда-то идти, просто из-за моих старых костей и несчастных шишек прогулка даже на небольшое расстояние стала мучительной. Коттедж майора был пределом моих пешеходных возможностей. В результате я пристрастился блуждать по коридорам и многочисленным комнатам Бил-Холла и, будто впервые разглядывая хранившиеся там сокровища, подолгу засиживался в каждой комнате, осматривая все вокруг. Как же мне повезло с Кики!
«Моррис-минор» списали со счета. Да он ничего не стоил задолго до того, как врезался в Стюартов дуб. На прошлой неделе ко мне заглянул Бочонок, скорее всего сообщить, что «парни в суде» больше никого не подозревают в «нечестной игре», что Тревор сам виноват: не нужно было ехать на такой сумасшедшей скорости в машине с неисправными тормозами — он ведь об этом знал — и что стряпчие свояченицы Тревора в Уигене убеждают ее отказаться от заведомо проигрышного судебного разбирательства. Покончив с официальной частью, Бочонок предался воспоминаниям о храброй мартышке из Калахари, судя по всему прирожденной альтруистке: вытянувшись в струнку, она самоотверженно вела наблюдение за небом и окружающей пустыней, чтобы предупредить о появлении ястребов и других хищников своих товарок, которые тем временем рыскали вокруг в поисках деликатесных скорпионов и толстых мышей.
Все это полная ерунда: натуралисты доказали, что ни одна мартышка не встанет на вахту, пока не наполнит желудок. И даже тогда ее бескорыстная забота сомнительна. Раньше других заметив опасность, она или первой бросится в укрытие, или же хладнокровно растворится в аду свалки, визга и свиста, вызванных ее сигналом.
Альтруизм, если он вообще существует, выдумка людей. Хотя, скорее всего, его просто нет.
Бочонок зашел повидаться со мной, явно желая разнюхать, не грозит ли ему чем-нибудь его приключение со сладострастной Билиндой на кухонном столе в Бенгази. Но это не тот вопрос, который обсуждают «в лоб», без подходцев. Я сидел за столом в Музыкальной комнате. Бочонок стоял передо мной навытяжку, держа шлем левой рукой, и сосредоточенно изучал замечательный портрет Баал Шема из Ладлоу работы де Куика над моей головой.
— Я подал на производство в сержанты, отец.
— Преодолев последние колебания благородного ума. Рад за вас, дорогой мой.
— Экзамен в следующую субботу. Киддерминстер. Здание муниципалитета.
— А!
— Я никогда не был особо крутым парнем по части экзаменов, отец. Не буду делать вид, что это не так. Но экзамен — ведь не все, правда? Еще должны учесть мою служебную характеристику. Это тоже будет иметь значение. Хотя пока никто не говорил обо мне ничего плохого.
— Почему кто-то должен говорить о вас плохо? Вы справитесь блестяще, Тимоти. Я во всех отношениях в вас верю.
Он резко и громко втянул носом воздух. Его грудная клетка расширилась. Он больше не был «Бочонком». Ни грамма лишнего мяса. В самом деле видный парень. Вполне мог бы, как Парис, пасти овец на горе Иде.
— Стойте вольно, прошу вас. Я же не ваш командир.
Бочонок, отодвинув в сторону мое memento mori, положил на стол шлем, потом уперся кулаками в край стола и наклонился, переведя взгляд с портрета де Куика на меня, — мартышка наблюдала за опасностью.
— О том вечере у майора… Билинда, она, ну… что случилось, это… Я не хотел бы, чтобы вы подумали, отец, что…
— Мы с майором провели очень славный и вполне обыкновенный вечер. Не случилось ничего достойного упоминания. Что касается мисс Скудамур, то майор Кэчпоул очень хвалил ее, и, насколько могу судить, он счастлив, что она о нем заботится.
Бочонок, заметно успокоившись, встал. Жестом, о котором я только читал, но никогда не видел — кроме как у одного из освобожденных мною гномов У.К., — он поднес палец к носу и подмигнул.
— Значит, все хорошо, — сказал он, ухмыльнувшись.
125
Маймонид Моше (бен Маймон) (1135–1204) — еврейский философ; был придворным врачом египетского султана Саладина.