Когда до финиша оставалось несколько шагов, между нами внезапно вклинился какой-то бойкий старик, и моя соперница, стушевавшись, замедлила шаг. Я продолжал двигаться к цели, сосредоточившись на последних дюймах, отделявших меня от вожделенной медали, и не сразу понял, что произошло. Замешательство девчонки не на шутку меня встревожило. Мне хотелось повернуться к ней и спросить, какого дьявола она меня так загнала, чтобы сдаться в последний момент. Комментатор уже поздравлял меня с победой, но я не испытывал ни малейшей радости. Болельщики вопили и размахивали флагами, но тут я обернулся, и все встало на свои места.

Албанка соревновалась не со мной, а со стариком, и полосатый козырек кондитерской, у которого она замедлила шаг, служил ей финишной чертой. Я решил, что девчонка вполне могла выступать не за Албанию, а за Испанию, чтобы принести победу новой родине.

Гонка окончательно утратила смысл. На перекрестке я снова обернулся. Девушка двигалась вперед, не глядя на меня. Но внезапно между ней и безнадежно отставшим стариком вклинился невесть откуда взявшийся крепкий бородач в джинсовой рубашке и тут же предпринял хитроумный маневр, чтобы обогнать албанку. Потеряв самообладание, я заорал во все горло:

— Не стой, поднажми, быстрей!

Девушка вздрогнула, обернулась, увидела бородача, который упрямо шагал по тротуару, выпятив подбородок и опустив глаза в землю, и побежала. Бородач недоуменно покачал головой. Албанка рванулась через дорогу, рискуя угодить под колеса, и машинам пришлось отчаянно лавировать, чтобы ее не сбить. Улицу огласил хор возмущенных клаксонов. Однако девушка добралась до тротуара живой и невредимой и, прежде чем снова перейти на бег, с торжествующим видом обернулась на нас с бородачом, смиренно ожидавших, когда загорится зеленый. Бородач поинтересовался, какого хрена происходит, а я ответил, что ничего особенного, просто пришлось дать в морду одному уроду, Паола меня бросила, а “Фрейзера” больше не показывают. Бородач ничего не ответил, а про себя, должно быть, решил: очередной псих. Тут на перекресток подоспел наш старик. Когда наконец зажегся зеленый свет, бородач, который все это время искоса на меня поглядывал то ли с подозрением, то ли с жалостью, мгновенно сорвался с места и вскоре исчез за поворотом. На улице было полно народу, и отыскать нового соперника в битве за олимпийское золото не составляло никакого труда. Переходить на другую сторону я не стал. Вместо этого я повернул на улицу Карла Пятого и зашел в кафе “Ориса”, чтобы отметить парой джин-тоников свою золотую медаль, медаль, которая ничего не стоила, медаль, от которой не зависели ни обретение новой работы, ни возвращение Паолы, ни новый сезон “Фрейзера”. Точно так же, как хорошая оценка на экзамене не зависела от количества книг на полке: всякий раз, когда я на него полагался, меня оставляли на осень.

День выдался горьким, но под вечер сверкнул лучик надежды. Лусмила. Я сидел в кафе у окна и чувствовал себя старой игрушкой в витрине антикварной лавки: прохожие замечают ее, подходят поближе, внимательно рассматривают, изучают ценник, дивятся, как много просят за такую ерунду, и, пренебрежительно махнув рукой, продолжают свой путь. Я знал, что меня никто никогда не купит. Вдруг на лицо мне упала тень. Албанка стояла надо мной, как раздраженная официантка над рассеянным клиентом. Она приказала:

— Угости меня колой.

Я улыбнулся. Меньше всего на свете я ожидал увидеть Лусмилу, с зелеными глазами, очаровательной улыбкой, изящными руками с длинными пальцами и грязью под ногтями и татуировкой в виде маленького кораблика на зеленом завитке волны. Нам было решительно нечего сказать друг другу, и все же мы проболтали до утра. Сначала в кафе, потом на площади, где старушки кормили голубей, а притаившийся за деревом кот поджидал, когда голодные птицы забудут об опасности, потом у черного хода в какой-то отель, из которого должны были вынести контейнеры с объедками: Лусмила приходила сюда каждый вечер в компании таких же, как она, нелегалов, нищих стариков и бродяг, чтобы разжиться черствыми круассанами, остатками холодных закусок, червивыми яблоками и слегка подгнившими персиками. После ужина — нам достались хлеб и обрезки колбасы — мы перебрались на другую площадь с шумным фонтаном, который отключился ровно в полночь. На чудовищном испанском, изобиловавшем итальянизмами и грамматическими ошибками, Лусмила поведала мне свою мрачную историю, в которой фигурировали жестокий отец, нищета, жестокие братья, повесившаяся мать, жестокие соседи и гнетущий горный пейзаж. Вообразив, что я чуть ли не режиссер, решивший сделать фильм о ее печальной судьбе, она умело вплела в ткань повествования упоминание о тысячах соотечественников, ежедневно наводняющих порт в надежде сесть на первое попавшееся судно и оправиться все равно куда. На самом деле такой фильм уже сняли, и несколько дней спустя я посмотрел его по телевизору в родительском доме (“Что может быть хуже детского футбольного тренера? — хмыкнул отец. — Только детский футбольный тренер, который живет с родителями”). Когда один албанец умер прямо в грузовике, в котором беженцы в немыслимой давке ехали в порт, чтобы отплыть в Италию, и его труп выбросили на дорогу, я снова ударился в слезы, но на этот раз даже мама поленилась вставать, чтобы укрыть меня пледом.

Брат патетически воскликнул:

— Готовьтесь к худшему, достопочтенные родственники, этот парень явно плохо кончит.

Послонявшись по улицам, мы забрели в парк, куда едва долетали звуки города, напоминавшие сонное дыхание огромного монстра, и Лусмила внезапно предложила:

— За сотню можешь меня трахнуть. За полсотни я у тебя отсосу. Но учти: никакой содомии.

Меньше всего на свете я ожидал услышать столь изысканный эвфемизм из уст человека, привыкшего называть вещи своими именами. И все же Лусмила сказала именно “содомия”, а не “в зад”. Она обладала недюжинной способностью на лету схватывать идиомы и приспосабливать их к собственной речи: ее невнятный испанский, изобиловавший грамматическими ошибками и итальянскими словечками, очень быстро сделался чистым, богатым и певучим, полным сложных оборотов и чутким к языковой игре. В ответ на предложение Лусмилы я с усмешкой поинтересовался, привычно ли для нее зарабатывать на жизнь таким способом или это знак особенного расположения лично ко мне. Еще не успев до конца выговорить этот идиотский вопрос, я вспомнил о Гальярдо и его Клубе и подумал, что мог бы в один миг изменить жизнь албанки к лучшему. А заодно и свою. Уж если Лусмила решилась продавать себя, так пусть делает это под защитой Клуба. Такой девушке не место на Аламеда-де-Эркулес. Мне же открывалась редкая возможность помочь ближнему и заодно спасти самого себя. Каждый из нас стремится стать лучше, но лишь немногим героям дано преодолеть собственную слабость, апатию и внутреннюю пустоту. Труднее всего бывает сделать над собой малюсенькое первое усилие, потом становится легче.

Под утро я добрался до родительского дома и улегся на пороге. Конечно, я мог бы войти — у меня был ключ, знак того, что в моей жизни ничего не изменилось и я по-прежнему повторяю по утрам имя, фамилию и адрес, — но предпочел остаться за дверью. Если бы меня заметил страдающий бессонницей сосед, я соврал бы, что забыл ключи, а беспокоить родных не хотел. К несчастью, бессонницей страдал мой отец, приветствовавший меня словами: “Вы только поглядите, возвращение блудного сына! Знаешь, шел бы ты в армию”. Я не стал спрашивать, какого дьявола он имеет в виду, только поднялся на ноги, поплелся в гостиную и там растянулся на диване.

В полдень, после завтрака, во время которого мать пристально рассматривала меня, поспешно отводя глаза, когда я пытался поймать ее взгляд, и время от времени тяжело вздыхая, я позвонил Паоле и сообщил автоответчику, что вечером приеду за вещами. Вещи составляли несколько книг и дисков, фотоаппарат и пара фотографий в рамках. Я попросил у мамы разрешения взять ее машину.