Изменить стиль страницы

Таллин, гостиница «Лондон», номер 11. 14 июня 1858 г.

Значит, двадцать два года…

Об этом времени мне, в сущности, нечего сказать. Что было? Спокойная, пустая, бесполезная жизнь. Работа землемера, дававшая мне хлеб и возможность немного откладывать на черный день. Сейчас он наступил…

Анна умерла пять лет тому назад, осенью, в нашем пыльтсамааском садике. Протянула руку, чтобы сорвать яблоко, и все было кончено. Маленькая Ээва шестой год уже в Тарту, она замужем за доктором Пюрксоном. Детей у нее все еще нет. Большая Ээва слушает бурлящую реку у мельничной плотины и поливает цветы на могиле Тимо.

Мне скоро исполнится семьдесят. Здоровье за эти годы сдало. Желчный пузырь или что-то еще сильно меня донимает. Не хочу об этом писать. Но именно поэтому я все же пишу.

Неделя как я в Таллине. Послезавтра еду на пароходе в Штеттин и оттуда, через Берлин, в Карлсбад. Может, будет какой-нибудь толк. С собой у меня небольшой чемодан и портплед. Вчера послал отсюда маленькой Ээве в Тарту завещание, по которому она унаследует наш пыльтсамааский дом.

Перед отъездом я долго думал, что мне делать с меморандумом Тимо. Ээве я все же не решился его отдать, потому что мне казалось, если эта рукопись попала ко мне, то я должен был сразу же (или по крайней мере сразу после смерти Тимо) вручить ее Ээве. То, что я держал рукопись у себя, думается, в какой-то мере моя вина перед ней, и мне не хотелось в этом признаваться. В последнюю минуту я все же поборол себя. Когда я прощался с Ээвой, вернее, когда я уже попрощался, стоя в передней ее пыльтсамааского домика — за тонкой стенкой это непрекращающееся клокотание… Я вытащил из-под полы пелерины серые листки и сунул ей в руки.

Я пробормотал:

— Ээва, я нашел их когда-то в выйсикуском господском доме… Я хранил их все эти годы… сперва в стене, потом под полом. — (Э-эх! Человеку даже в своей вине хочется видеть заслугу!) — Ты сохранишь их надежнее, чем кто-либо другой… я это знаю…

До сих пор я обдумывал, как мне поступить с дневником.

Вручить его Ээве нет смысла. Ибо я знаю: помимо моих личных дел, которые далее и для меня самого уже не имеют значения, все, что в нем содержится, Ээва помнит и чувствует глубже и полнее. Моя точка зрения ей совсем не нужна. Потому что ее понимание пусть, может быть, в каких-то отношениях более личное и узкое, однако, я должен признать, все же более глубокое.

Я давно понял, что брать дневник с собой за границу было бы столь же неуместно, как и рукопись Тимо. Кроме того, если мои записи и могут иметь какое-нибудь значение, то только здесь.

До сих пор я так и не знал, что мне делать с этой тетрадью. Я уже серьезно подумывал, если ничего лучшего в голову не придет, уезжая из гостиницы, просто сожгу ее здесь в камине. Сегодня я нашел выход. Или, вернее, он сам упал на меня с неба.

Сегодня сюда ко мне пришел какой-то флотский лейтенант и сообщил, что завтра утром в десять часов ко мне с визитом явится Юрик. Его флагманское судно позавчера вошло в таллинский военный порт. Я отдам свой дневник Юрику. В руки господина контр-адмирала Георга фон Бока. Пусть моя правда в этой тетради как угодно ограничена, но мой господин племянник все же не должен избежать уксуса правды. А может быть, он уже больше и не стремится к этому. Ему ведь тоже уже сорок.

Я решил, и никто не может препятствовать моему решению:

Если Юрик дневник уничтожит, значит, у мира нет надежды.

Если он его сохранит, значит, у мира она есть.

Хорошо, что я не знаю, как он поступит.

Это дает мне возможность надеяться даже в том случае, если надежды нет.

Послесловие

Некоторые читатели, ознакомившиеся с рукописью еще до ее публикации, высказали мнение, что было бы полезно сопроводить книгу послесловием, которое помогло бы читателю, в какой-то мере объяснило бы ему, что в этой истории выдумано, а что исторически верно.

Слишком поздно мне стало ясно, что это был полезный совет, слишком поздно для того, чтобы с этой просьбой обратиться к историкам, кому только и надлежало бы стать автором такого послесловия, но чье чувство научной ответственности чаще всего прямо пропорционально медлительности их работы.

И если я пытаюсь сам стать автором послесловия, то прежде всего в силу необходимости сделать это быстро. Но есть и другая причина. Ведь я оказался первым читателем дневника Якоба Меттика. Вопросы о границе между правдой и вымыслом в этой истории, вставшие и передо мной, были в принципе те самые, на которые должно ответить послесловие. Некоторые из них я выяснял для себя по мере того, как все больше углублялся в события. И теперь мне представляется, что мой прямой долг, по крайней мере, на эти вопросы ответить читателям.

Должен признаться, что мое отношение к грани между правдой и вымыслом в дневнике, в этом смешении возникающих вопросов, упорной их неразрешимости и неожиданных ответов было неустойчивым. Порой мне начинало казаться, что Якоб Меттик наводит меня на ложный след каких-то общеизвестных фактов и каких-то кажущихся вероятностей, будто легковерного зеваку в комнате кривых зеркал на ярмарке. В то же время мне представлялось, что если вообще задаваться вопросом о правде и вымысле в этом дневнике, то лишь в одном: содержится ли в нем что-либо документально недоказуемое или уловимо противоречащее правде.

И тут же я ловил себя на мысли, что подобная постановка вопроса субъективировала бы результаты до невозможности. Это означало бы в конечном итоге замену или почти замену граней между правдой и фантазией границей между тем, что я смог проверить, и тем, чего я проверить не смог… Однако и противоположный путь, то есть перечисление важнейших событий, подлинность которых мне удалось установить, в сущности, столь же субъективен. Все же почему-то этот путь, в конце концов, мне показался более приемлемым. Может быть, потому, что в нем содержится больше доверия к Якобу Меттику.

Итак:

Было время, которое охватывает дневник Якоба Меттика. Была Лифляндия, которой управляли Александр Первый и Николай Первый, маркиз Паулуччи и граф Пален. Да и само поместье Выйсику, правда неузнаваемо перестроенное, существует и поныне. Жил Тимотеус Бок. Он даже упоминается в Эстонской советской энциклопедии. Так же, как жила и Ээва — Китти — Катарина. Притом, очевидно, почти такая, какой она предстает перед нами в дневнике. О ней несколько раз упоминалось в эстонском печатном слове, начиная со статьи Мартина Липпа в «Ээсти кирьяндус» за 1909 год, и, по крайней мере, то, что говорится в ней про Ээву, не оказалось «журчанием» Мартена Липпа, как по другому поводу сказал Густав Суйте. Ээва — Китти — Катарина, явно та самая Ээва, дочь хольстреского кучера Петера и его жены Анны, родившаяся, согласно Пайстуской церковной метрике, 8 сентября 1799 года.

Существовал и доктор Робст. Правда, в представлении Якоба Меттика он несколько иной, чем в романе «Эвремонт», принадлежащем перу Софии фон Тийк, где доктор тоже фигурирует. Тем не менее я позволю себе не считать беглый портрет доктора Робста, предложенный госпожой Тийк, более достоверным или более выразительным.

Упомяну также, что в Тарту не только существовал дом Мойеров, но в нем бывали те самые люди и в воздухе там реяли те самые проблемы. Мои попытки проверить достоверность дневника Якоба Меттика меня в этом совершенно убедили. То был маленький домик на окраине Тарту, он стоял на углу улицы Калева и улицы Соола и разрушен только осенью 1944 года (к тому времени дом был уже почти в центре города). Тридцать лет спустя я установил, что в студенческие годы я сам жил в доме Мойеров. И я смог опознать, что моя бывшая комната служила у Мойеров курительной, выходившей в сад и на реку. До моего времени дожила и дверь с низкой притолокой, хранившая прикосновение волос Тимо цвета лосиной шерсти.

Рижская поездка Тимо, по-видимому, в самом деле имела место, и совсем неожиданным образом существенная часть разговора между Тимо и графом Петром Паленом оказалась даже документированной. На это указывает ленинградский историк А. В. Предтеченский в небольшой монографии о Боке, четверть века тому назад изданной Эстонской Академией наук.