Он мгновенно поднял с полу оброненную Эммой салфетку. Клэр он сказал, что у нее необыкновенно красивые волосы, ее толщина не смутила Юрика и не заставила его прятать усмешку, как, я помню, это было с младшим Лилиенфельдом.
За обедом Ээва была душой общества. Она помогала Лийзо подавать кушанья и в то же время задавала Юрику всевозможные вопросы (за неделю успеешь разве обо всем расспросить!). Положил ли Юрик в сундучок чистое белье и три пары дома связанных шерстяных носков? И большое ли судно этот тендер «Лебедь», идущий в Черное море, на который назначен теперь Юрик? И будет ли принимать участие в военных действиях Абхазская экспедиция, куда посылают Юрика?
Обед был незамысловатый: суп с перловой крупой и рубленое мясо с черной горькой редькой. А под конец Ээва подала ею самой испеченный сливовый торт, как будто в семье был чей-то день рождения. Я заметил, что, когда Тимо положили кусок торта, он отрицательно покачал головой и закурил трубку. Лицо у него было серое, как табачный дым. Он молча сидел за столом и в ранних февральских сумерках, казалось, растворялся в клубящихся дымных облаках, только его почти ненатурально светлый взгляд скользил время от времени по сидящим за столом.
Потом все мы стояли у дверей залы и прощались с Юриком. На глазах у Ээвы были слезы (я впервые это видел), но ее прощальное объятие с сыном было скорее мимолетным. Хорошо помню, как прощался с сыном Тимо. Он повел Юрика впереди себя на крыльцо. Юрик повернулся к отцу и стоял перед ним под падающим снегом. Отец смерил его взглядом сверху и снизу вверх. Он сказал: «Na — geh. Und werde, wer du wirst!»[86] И так же, как меня, когда я пришел, похлопал его по плечу. И взгляд его был точно таким же: Да. Это так. Иначе и быть не может. И не станем этому удивляться…
Юрик прыгнул в сани, и они заскрипели по снегу. Мы двинулись за Тимо обратно в залу. Ээва вместе с Мантейфелями пошла в столовую. На какой-то момент я подумал: то ли это от обычной для Тимо скупости на слова, то ли все-таки в результате его возможного, внушающего страх безумия, но даже близкие ему и более или менее доброжелательные люди все же как-то его избегают. Он сел у камина и стал смотреть на огонь. Я опустился рядом с ним в старое кресло. Тимо схватил из пепельницы на каминном столике трубку, которую курил после обеда. Он пососал ее. На дне трубки еще тлел огонь, и она снова закурилась. Он вынул ее изо рта и медленно выпустил дым. Потом совершенно спокойно, не отрывая локтей от ручек кресла, однако так, что я испугался, бросил трубку в горящий камин. Я спросил:
— Что с тобой?
Он повернулся ко мне. Очевидно, он только сейчас меня заметил. Он сказал спокойно, но как-то слишком отчетливо:
— Ничего. Ни трубки, ни сына.
2 марта
Разумеется, я не стал рассказывать Ээве о последней реплике Тимо. Мне не хотелось ее огорчать. Она и без того была озабочена оброненной Юриком фразой: можно надеяться, что весной в Абхазии он получит боевое крещение… Однако вечером (после отъезда Юрика я остался ночевать в Выйсику и спал в своей бывшей комнате, которую для меня протопили) Ээва пришла ко мне и расспрашивала про Анну, про нашу дочь, про мою жизнь. И тогда, как бы между прочим, я коснулся отношений Юрика с отцом и матерью в этот его приезд. И тут Ээва вдруг все выложила. Я даже не думал, что она на это способна.
— Якоб, я не знаю, можешь ли ты даже представить себе, насколько я между ними, как между двух огней. Я их обоих понимаю. И Тимо, и Юрика. Понимаю, что каждый из них по-своему прав. И понимаю, что оба они одновременно не могут быть правы!
Я спросил:
— Послушай, я не понимаю, что ты имеешь в виду?
Я уже давно все понял, но мне хотелось, чтобы моя сестра высказалась прямо, без обиняков. И она тут же это сделала, я сказал бы, с удивительной для женщины ясностью:
— Я думаю об их совершенно расходящихся стремлениях к совершенству: идеалы железного гвоздя в теле империи — помнишь, о чем Тимо говорил в Пярну. И офицерские идеалы служения империи у Юрика… По мнению Тимо, иначе имя Боков выпадет из числа достойных имен. А по мнению Юрика, в противном случае имя это не вернется в число достойных… И мне приходится быть между ними. Видишь ли, будучи женой Тимо, я должна понимать и разделять его идеалы, а как мать Юрика — должна поддерживать идеалы сына…
Я спросил:
— А как думаешь ты сама?
— О боже… — Она сжала пальцами виски, как это бывает в моменты волнения. — Я сама… — Она встала со скрипнувшего плетеного кресла и начала ходить туда и обратно между дверью и синей кафельной печью. Я смотрел на нее — на ее все еще свежее, раскрасневшееся лицо, русые волосы, на ее темно-синее шерстяное платье и неизменную розовую камею — и думал: ей тридцать шесть лет, и хоть она и жила по сравнению с деревенскими женщинами как госпожа, но жизнь ее, наверно, была куда тяжелее, чем у любой из них, — а все же она и сейчас еще как тростинка, и если смотреть на нее глазами, помнящими ее девичье лицо, то можно понять дворянских кавалеров, находивших, что она ослепительно красива… И ничего нет удивительного в том, что она, как мне известно, вскружила голову своему дорогому деверю Карлу, единственному селадону из всех братьев Боков…
— Я сама… — повторила моя сестра, — я думала: если бы я могла уйти отсюда… куда-нибудь на свой клочок земли… чтобы деревенские не считали, что я живу чужим трудом… и Тимо тех светлых дней был бы со мною… и Юрик учился бы в Тартуском университете на доктора… И у меня была бы в хлеву своя корова, и я могла бы маме и тёмбиской тетушке каждый год давать деньги и дарить им теленка, никого при этом не спрашивая… Я думаю, что Анна и ты — вы просто счастливые люди…
Я воскликнул:
— Господи боже!., но зачем же ты тогда… — и не договорил до конца, потому что на половине фразы я понял, насколько наивен был мой вопрос. Однако Ээва мне ответила:
— Как будто ты не знаешь… Никогда в жизни они не доверят мне надзор за Тимо. Об этом нужно просить самого императора. Так что просить об этом нет смысла. А если уж мы вынуждены жить под надзором чужих людей, так пусть это будет по крайней мере дом Тимо, дом его детства, где ему дозволено жить… хотя и на положении узника…
И тогда я снова задал ей мой старый вопрос:
— Ээва, скажи мне, по-твоему, Тимо безумен?
Ээва остановилась передо мной. Она посмотрела на меня, но, думаю, то, что она увидела и старалась увидеть, было лицо Тимо, тысяча, десять тысяч лиц Тимо. Непроницаемых, мрачных, непонятных, насмешливых, по-детски открытых, которые Ээва тревожно и внимательно изучала годами…
Ээва сказала:
— Ты ведь знаешь, о многом он всю жизнь думал иначе, чем другие люди… Доктор Элькан говорил, что, когда его послали проверить болезнь Тимо, он спросил у него, сколько будет дважды два. Тимо ответил: «Для новорожденного — бесконечность, для умирающего — сколько пожелает, для императора — нуль». Доктор Элькан спросил: «Разве не четыре?» Тимо сказал: «Для господа бога, но об этом никто не спрашивает…» Так что — сам видишь… Нервы у него, конечно, расстроены сильнее, чем мы догадываемся. Но безумен… — Ээва покачала головой, — нет, он не безумен. — Тут она посмотрела мне прямо в глаза. — Но это, конечно, ты понимаешь — самообман и самоутешение несчастной жены бедного безумца…
6 апреля
Старый Кэспер приехал сегодня утром верхом в ужасную распутицу из Выйсику и привез мне записку от Ээвы. Ей необходимо по какому-то делу поехать в Тарту. Она просит, чтобы я завтра или в крайнем случае послезавтра приехал к ним и остался на четыре-пять дней или, может быть, даже на неделю. Побыть с Тимо. Чтобы у нее не болела душа. Тимо стал более нервным и беспокойным, чем все последнее время.
Я велел Кэсперу передать, что приеду. А когда я сказал об этом Анне, ей не захотелось на целую неделю оставаться дома одной с ребенком. Она возьмет с собой маленькую Ээву и поедет со мной. Пусть едет, И мне приятнее не быть там одному. Попрошу управляющего Валей дать мне лошадь и сани. На санках с высокими полозьями прекрасно можно доехать. Поскольку я пробуду там целую неделю, то возьму с собой и этот дневник. Там для него еще сохранился старый тайник.
86
Ну, ступай! И будь тем, кем ты станешь (нем.).