— Господин генерал! Иначе мне было невозможно к вам попасть. Я полковник Георг фон Бок. Брат вашего особо секретного узника Тимотеуса фон Бока. И я прошу вас не как генерала, не как коменданта крепости, а как почтенного человека, человека чести: допустите меня в вашем личном присутствии к моему брату.
Генерал Плуталов долго молча таращил на него глаза. Может быть, в том виноват был дрожащий огонь свечей, но его шрамы, казалось, то бледнели, то наливались кровью. Потом он стал так же молча прохаживаться взад и вперед по своему кабинету. Георг говорил нам: у него создалось впечатление, что генерал потому отвернулся и стал ходить, что хотел скрыть от Георга выражение своего лица. Когда он наконец остановился перед пришельцем, и притом настолько близко, что запах лука от недавнего ужина ударил тому в нос, лицо у Плуталова было непроницаемым. Он сказал:
— Господин полковник, видно, что вы брат своему брату. Известно ли вам, как мне надлежит с вами поступить?
— Полагаю, что известно, — ответил Георг. — Вам надлежит взять меня под стражу и ждать приказаний от императора. Вам — как генералу и коменданту. Но — как человеку чести — вам следует выполнить мою просьбу.
Генерал Плуталов стал кричать:
— Черт подери! Не пережмите пружины! Благодарите бога, что я действительно человек чести и не поступаю так, как мне надлежит поступить по букве закона! — Потом он сказал почти тихо: — Подите сюда! — достал из стола бутылку с синей головкой и налил Георгу полный стакан водки. — Садитесь! — налил второй стакан себе и сел напротив Георга на деревянную скамью. — Ваше здоровье… — Он выпил стакан до дна. — В сущности, мне следовало сказать вам, что я понятия не имею, ни где находится ваш брат, ни вообще о его деле. И что здесь его во всяком случае нет. И так далее. Или даже еще правильнее было бы вообще с вами не разговаривать. Вам, господин полковник, надлежало бы уже полчаса сидеть здесь у меня в карцере. А я разговариваю с вами. И безо всяких выкрутасов. Ваш брат здесь. К нему по указанию императора доступ разрешен только мне. И только тем лицам, которым с разрешения императора графом Ливеном выдан пропуск. Я предвижу, что вы обратитесь по своему делу к графу Ливену. Если это будет так, то хочу надеяться, меня вы не упомянете. Кхм… Вы хотите знать, как себя чувствует ваш брат? Я скажу вам: так, как здесь можно себя чувствовать. Соответственно. И добавлю со своей стороны: я полагаю, что ему не пришлось бы здесь находиться… если бы он сам не решил, что должен. Так. А сейчас с глаз моих долой! Уезжайте обратно в город! Стойте! Допейте свой стакан, не то простудитесь в лодке. Адье! Чтобы даже духа вашего здесь не было!
Георг говорил нам в тот раз:
— К Ливену я действительно потом ходил. И то, что я там увидел и услышал, лишило меня последней надежды чего-нибудь добиться для Тимо. Мы с Тимо знали графа еще по Тарту. Даже еще раньше. Наши отцы были знакомы по рижскому ландтагу. Однако должен сказать, этот граф, этот университетский куратор, эта близкая императору душа и главный ангел библейских обществ, повел себя так, что старый жандармский мужлан Плуталов по сравнению с ним в самом деле был джентльмен… С первых слов Ливен отрицал вообще какую бы то ни было свою причастность к делу Тимо. Столбовой дворянин, кем он был, с репутацией почти что святого, которой он так домогался, Ливен повернул ко мне свою желтоватую лошадиную морду — и тут же на ней появилась маска придворной улыбки… Он стал делать вид, будто ему нужно вспомнить о чем-то давным-давно забытом, и врал мне в лицо: «…Да-да-да, несколько лет тому назад я действительно что-то слышал о каком-то безрассудном поступке Тимотеуса… И что император был глубоко возмущен — глубочайше возмущен, — об этом тоже. Но больше я об этой истории ничего не знаю, нет-нет-нет. И вы же понимаете, господин Георг: мне совсем не пристало в это вмешиваться и проявлять какой-то интерес… Так что… А как растет и поправляется ваша дочурка? Хорошо ли чувствует себя в Петербурге госпожа Тереза?
Георг говорил:
— На это я ему ответил. На правах старого знакомого я подошел к его столу и сказал: «Граф! Мне доподлинно известно, что Тимотеус содержится в Шлиссельбурге, в Секретном доме, и вы облечены властью разрешать посещения… — И знаете, когда я увидел, как он разводит в стороны свои восковые руки, чтобы отречься и от этого… Тогда… поскольку он хотел так дешево меня провести… И… поскольку Боки по природе все немножко актеры, я вынул пистолет! Боже сохрани, конечно, я не стал угрожать ему. Я приставил дуло к собственному виску и сказал — Граф! В Священном писании сказано: лгущие уста убивают душу. Говорите правду! Или я спущу курок — и через десять секунд предстану перед господом богом! И хотя господь отправит меня за мой поступок в чистилище, я все же успею ему сказать: «Всемогущий, душа моя выйдет оттуда, ибо она жива! А вот благочестивый Ливен там, во главе России, убил свою душу ложью! Он бездушный мертвец!» Итак, через десять секунд я буду там!» И я стал считать: «Один, два, три, четыре, пять». Когда я дошел до шести, он крикнул: «Перестаньте!» — (Георг рассмеялся.) — Само собой понятно, я не хочу сказать, что он был сломлен. Сломлен — совсем неуместное слово. Но это треклятое вместилище грехов и слез, этот старый глупец внутренне все же дрогнул от какого-то испуга — и стал придумывать новые ходы. Он вскочил. Он заставил меня сесть на диван. Сел со мной рядом. Положил руку мне на колени и эмфатически принялся объяснять: «О господин Георг, словами Книги премудрости Соломона вам пришлось напомнить мне правду… Благодарю вас за это… Слушайте меня… История вашего несчастного брата трагичнее самой трагедии… Вы себе не представляете, как я боролся за его душу… Но в своем абсолютном неверии он гибельно замкнут. Это ужасно, что с ним стало! Он законченный богоотступник! Именно это император отказывается ему простить! Именно поэтому всякая мысль о милосердии безнадежна…»
Он печально смотрел на меня, его лошадиное лицо побледнело, и я собственными глазами видел, как по этой желтоватой маске катились слезы… А я ведь знал — как раз перед этим до нас дошли первые письма Тимо, где он писал: «Мои дорогие, надеяться на людей нам не приходится. Будем же надеяться на господа, на которого я твердо уповаю…»
Вы же понимаете, — продолжал Георг в тот раз, — после такой бездонной лжи, исходившей с такой высоты, мне должно было стать ясно, что мне не на что надеяться. Уехать, поселиться на чужбине — единственный путь. И туда мы теперь и отправляемся. Согласие императора получено… Ох, бог знает, может быть, лжи повсюду не меньше и воздуха не больше, чем здесь… Нет-нет. Я ведь это чувствую. Или во всяком случае предугадываю. Знаете, даже если я ошибаюсь, даже если мое впечатление от жизни во Франции или Швейцарии иное просто потому, что оно беглое и поверхностное, — далее и в этом случае все же существует огромная разница! Да, разница остается громадной, даже если там в действительности то же самое, что и здесь, — омерзительная ложь и насилие. Ибо там я не буду на каждом шагу чувствовать, что я в ответе за все гнусности, понимаете… Нет, не думаю, что вам это совсем было бы понятно… Потому что вы происходите из низов, — простите меня, из дерьма, — как говорят мои братья по сословию. Вы оба получили образование, обладаете определенным кругозором и имеете представление о мире. Случайно и чудом. И тем горше для вас мировые абсурды. Но зато в силу своего происхождения вы обладаете святой внутренней свободой называть гнусности гнусностями. Если не гласно, то по крайней мере в душе. У меня этой свободы нет. Я дворянин империи. Я — столп порядка! Есмь и должен им быть и — Господи Боже — желаю им быть! Но какое же государственное устройство выпало на мою долю поддерживать! Любую мерзость я должен объяснять в пользу императора, прощать ее. Я должен говорить: все дурное в империи существует лишь только потому, что добрый царь об этом еще не знает… Хватит!