Сейчас они здесь, у меня на столе. Два дня я их читал и перечитывал. Никакого сомнения, в них тайна ареста Тимо! Шестьдесят страниц рукописи на французском языке, очевидно, список с того текста, что он закончил весной восемнадцатого года и послал императору, из-за которого произошло все то, что произошло.
Могу сказать, что читал я тщательно. Я даже побросал прямо на пол в кучу книги из корзины, чтоб скорее найти словарь Легранда и предельно точно понять меморандум Тимо.
Господи, до чего же доверчивы были мы все эти годы!
Мы ведь считали, что арест Тимо и все, что делали с ним в тюрьме, необъяснимая и неслыханная несправедливость! Если нечто подобное и происходило прежде с другими (как иногда можно услышать), то во всяком случае ни над одним из прибалтийцев, по крайней мере при русских царях, такая ужасная, такая открытая несправедливость, как над Тимо, никогда еще не совершалась! Во всяком случае все, кто только по слухам знал или предполагал причину его ареста — в их числе и я, — твердо придерживались этого мнения. Может быть, только в первый момент от ужаса нам показалось, что он в самом деле совершил какое-то государственное преступление, иначе государство столь беззвучно и столь бесшумно не поглотило бы всеми почитаемого дворянина и офицера, кавалера двенадцати орденов и царского друга, будто его вообще никогда и не было, будто все, кому казалось, что он совсем недавно еще существовал, были жертвами галлюцинаций… Однако вскоре, о чем я, наверно, уже упоминал, стали соглашаться с высказанным Георгом убеждением, что роковое письмо императору не могло быть недостойным дворянина и офицера. Кстати, что по этому поводу в душе думала Ээва, этого я, конечно, не знаю. Ибо я не знаю, в какой степени она была посвящена в дела Тимо. Но что она на самом деле знает об этом больше, чем она мне говорила, следовательно — больше, чем я, в этом я был совершенно уверен все эти годы. Мы же, все остальные — я и тартуские знакомые Тимо, его родственники и собратья по сословию — после сомнений первого испуга быстро привыкли к уверенности, что Тимо невиновен. Друзья — во имя дружбы, родственники — во имя родственной и сословной гордости. Я же — черт его знает, очевидно, в силу этого проклятого свойства, которое меня с ним связывает. Очевидно, мне было просто обидно признать умалишенным или преступником чуть ли не единственного для меня (да и для всего эстонского народа) гласно внесенного в церковные книги дворянского родственника… Более приемлемым было считать царя, ну, скажем, мелочным и какого-нибудь его министра — зловредным, и какого-нибудь его тюремщика — скотиной… Нет-нет, боже сохрани, я не собираюсь оправдывать ужас выбивания зубов, сатанинскую проделку царя с фортепиано, посланным в каземат! И всего остального, что с Тимо совершали и о чем я не знаю. Однако что-то неминуемо должно было произойти с человеком, дерзнувшим написать страницы, которые я сейчас, дрожа от волнения, читаю за запертой на ключ дверью…
Я бы, наверное, совсем ничего не понял, не окажись среди груды исписанной бумаги отдельный лист, явно послуживший наброском сопроводительного письма, в нем я прочел:
Ваше величество!
То, что я при сем Вам препровождаю, составлено мною для речи в Лифляндском ландтаге[36] предстоящим летом. Действительно, я приступил к работе, имея в виду текст речи. Однако по мере того, как я писал, горестная правда сгустилась до таких пределов, что я понял: только Вам лично я могу это представить.
Все же я до конца придерживался формы выступления в ландтаге. Ибо мне представляется, что таким путем реальность изложенных мыслей становится более очевидной. В силу этой формы Вы острее почувствуете, что для Ваших думающих подданных подобные мысли стали повседневными. Их только пока еще редко высказывают. Я уповаю на то, что моя записка в форме речи для ландтага все же побудит Вас спросить себя: «А что, если подобное выступление в самом деле имело бы место? Если бы я, император, вынужден был признать (ибо я на это способен!), что каждое слово в нем — чистая правда?»
Та самая чистая правда, крупицы которой Вы иногда от меня слышали и которую Вы от меня ожидали.
Т. Б.
Март, 1818
Ну, должен сказать, что за эти годы мне не раз доводилось видеть, каким образом пишут императору, И каждый раз написано было так, что на наш язык того гляди и не переложишь:
«Всемилостивейшему государю императору Александру Павловичу, самодержцу всероссийскому и прочая, и прочая, и прочая… Возлюбленному царю…»
И подписи я видел примерно такие: «Вашего императорского величества всеподданнейший слуга такой-то…»
По сравнению с этой принятой формой письмо Тимо по меньшей мере заносчиво.
Вместе с тем я чувствую: нельзя сказать, чтобы оно было преступно дерзко. Однако такое письмо обязательно вызывает скверные предчувствия по поводу материала, отправленного с ним. И сейчас, когда я в третий раз перелистываю шершавые пожелтевшие страницы меморандума Тимо, я чувствую, что не могу оторваться от его безрассудных строк, и время от времени просто не знаю, куда мне глаза девать…
Господа! Человек сам кует свою судьбу, и я не верю, что окончу свои дни у очага отчего дома. Возможно, что я присутствую на этом собрании в первый и последний раз… Как дворянин, как честный человек прошу я вашего внимания, соблаговолите выслушать некоторые мои рассуждения, в которых во всяком случае не говорит себялюбие… Откажемся от смирения, признаем: когда дело касается отчизны, щадить нельзя никого, даже собственных отца и мать… Мы живем в весьма примечательное столетие. Весь мир в брожении от полюсов до экватора, у берегов Перу и за вечной и неизменной Китайской стеной. Можно допустить, что Господь проверяет свои творения и всему придает новое обличье, начиная от сокровеннейших дум отдельного человека и кончая самыми основными установлениями народов… Как много мы уже видели резких перемен в правительстве, во мнениях и науке! Мы не вправе оставаться лишь сторонними наблюдателями. Перелом свершился и в нас самих. Простым глазом видна непригодность старых форм жизни. Им на смену идут новые, лучшие, но ценою каких жертв и заблуждений — вот вопрос, за который ныне живущее поколение должно держать ответ перед будущими…
Пусть так, я чувствую, как от этих слов по телу у меня бегут мурашки, словно от голоса какого-то могучего проповедника. Однако в этих великолепных раскатах можно отчетливо ощутить сверкание дерзостных идей нашего десятилетия. Я оставляю в стороне его сомнительные исторические отступления и намеки и с ужасом читаю и перечитываю самые страшные места его сочинения:
…Император Павел заплатил жизнью за насилие над дворянскими правами и над человечностью…
Господи Боже, ведь во всех исторических сочинениях написано, что император Павел умер в своей постели от удара… И если говорится, что произошло нечто иное, — то ведь пишущий знает, что произошло это с ведома Александра Павловича, иными словами, с его согласия… Но тогда тот, кто идет ему самому об этом докладывать, должен быть не иначе как безумным — каковой вывод император и сделал! А дальше Тимо пишет:
А если и после того времени все еще наблюдаются тирания и рабство, то мечта о законной и честной жизни ныне, когда народ осознал свое единство и силу, стала еще более властной…
Пусть так! Пусть так! Но ведь это не что иное, как угроза императору в самом что ни на есть прямом смысле слова! И потом, господи боже мой, эти беспощадные пощечины государю:
…Наша армия не нуждается в похвалах. Пусть французы скажут, что они о ней думают. Однако за все, что есть в ней возмутительного, вина ложится на нашего императора. Ибо он подвластен злосчастной иллюзии считать себя воином, как это было с его отцом и дедом. И они возвращались с парадов, разыгрываемых перед иностранными послами и собственными адъютантами, на которых сами были лишь марионетками, делая вид, что вернулись с победного сражения…
36
Ландтаг — местное самоуправление в отдельных провинциях (ист.).