Изменить стиль страницы

Но повторяю: увлечение театральными студиями и кружками в послевоенной Москве было повсеместным. Многие молодые люди тянулись к художественному слову, что помогало изучать литературу. Мы соревновались на уроках литературы, кто лучше прочтет Некрасова или Блока, Есенина или Пушкина.

— Есенина уже можно было читать?

— Нам повезло, потому что у нас была удивительная преподавательница русского языка и литературы. Она рассказывала даже об Игоре Северянине, Цветаевой. Это не вносилось потом в экзаменационные билеты, но мы знали. Иногда совершенно неожиданные имена возникали, такие как Волошин. Те, кто интересовался, запоминали их на всю жизнь. Кстати об именах, я помню на Мясницкой шел в театральную студию и вдруг на лотке, где продавались какие-то журналы, газеты… Как сейчас помню, шел мелкий такой снег с дождем. И вдруг смотрю — маленькая книжечка, называется «Рассвет». На газетной бумаге отпечатаны стихи Пастернака. Я купил эту книжечку, и она долго меня сопровождала. Там было стихотворение «Рассвет», которое я всю жизнь читаю в концертах, одно из моих любимых произведений. И Пастернак тогда, когда мне было шестнадцать лет, стал моим любимым поэтом.

Иногда директор нашей школы Иван Николаевич Лукин, грузный человек, с такими немножко опухшими веками, входил в классы говорил: «Чтобы завтра, трудно или нет, все приносили по три рубля, потому что к нам такого-то числа приедут великие артисты Художественного театра, Малого театра, Государственного еврейского театра. И вам надо, лоботрясы, приобщаться к культуре».

И выходили на сцену не кто-нибудь, а Москвин с Тарасовой! И играли сцену из знаменитой «Последней жертвы». Приехал однажды Михоэлс вместе с Зускиным, удивительным артистом, который играл в «Лире» шута. И они играли отрывок из «Короля Лира». И нечто удивительное возникало. И молодой Комиссаров из Художественного театра, и другой Комиссаров из Малого театра. И желание тоже попробовать проникло и укрепилось в сознании.

И оказался я в ГИТИСе, с которым меня жизнь связала навсегда. Андрей Александрович Гончаров был педагогом на курсе Лобанова, тогда молодой еще, недавно пришедший с фронта, всегда загорелый, всегда с теннисной ракеткой. Такой ухмыляющийся пытливый глаз, подсмеивающийся, но, тем не менее, очень пытливый острый глаз. Любил он нас очень, и мы его любили. Учил с голоса, когда отрывки делали. Это очень помогало. Не как играть, а про что играть. У него были «визитные» интонации, так же как и актерские показы Лобанова. Другой педагог — Варвара Алексеевна Вронская, дитя Художественного театра, непосредственная ученица Станиславского.

Лобанов меня привел в Ермоловский театр, когда я еще был студентом. А Гончаров привел меня в педагогику и сказал: «Володя, пора заниматься преподавательской деятельностью!» — «Что вы, Андрей Александрович!» — «Ничего не выдумывать! Отдать то, что вы накопили, снимаясь в кино и играя в театре. Теперь пора передавать опыт».

А иные студенты из других государств были в ту пору не намного, но постарше меня.

— Вы пришли в ГИТИС за год до дела космополитов, которое в большей степени коснулось педагогов ГИТИСа. А как оно ощущалась студентами?

— Вы знаете, молодежь вообще очень тонко чувствует настроение, атмосферу вокруг. Так чувствовали и мы. Например, когда погиб Михоэлс, мы вдруг взяли и убежали с занятий, пришли на Бронную к Государственному еврейскому театру… Все там было запружено народом, там были и мы. Не могу сказать, что мы рыдали или что мы догадывались, что антифашистский комитет будет вскоре расстрелян. Но мы чувствовали, что надо быть там, и тосковали по поводу того, что ушел из жизни Михоэлс. Тем более, что была свежа память о встрече в школе №265, когда он и Зускин приехали и сыграли сцену из «Короля Лира».

Все мы, учась в ГИТИСе, общались с удивительными людьми. Например, у Бояджиева я бывал дома. Один из профессоров ГИТИСа, педагог, режиссер Семен Ханаанович Гушанский, человек удивительной культуры и вместе с тем удивительного озорства. Его тоже очень любила молодежь, им увлекались студентки. Невысокий, грузный, хрипловатый человек, который при всем своем хриплом голосе здорово играл Жуковского в спектакле «Пушкин». Семен Ханаанович приобщал меня к знаниям, познакомил с Юрием Олешей, Тышлером, Михаилом Аркадьевичем Светловым. И не только с теми его обязательными стихами «Черный крест на груди», а и с такими, которые мало кто знает. Например:

Венера мне протягивает руки
И пальчиками шевелит…

Только удивительный талант мог представить себе Венеру Милосскую с руками, которые сохранились. Или другое его стихотворение:

Как мальчики, мечтая о победах,
Умчались в неизвестные края -
Два ангела на двух велосипедах,
Любовь моя и молодость моя.

Среди людей, причисленных к космополитам, был Леонид Антонович Малюгин, в чьей пьесе «Старые друзья» я сыграл Шурку Зайцева около трехсот раз. Мне передал эту эстафету Всеволод Якут, который был первым исполнителем. Тот самый легендарный Всеволод Якут, который стоял у истоков Театра Ермоловой, ученик Терешковича, работал потом с Хмелевым и Лобановым, исполнил множество ролей в спектаклях, поставленных мной. Нам трудно было представить, что эти люди — враги. Да мы поначалу не очень-то понимали, что такое космополит. Только потом мы поняли, что космополит — это совсем не плохое слово, которое сделали ругательным словом.

И Мокульский, и Бояджиев, и Дживелегов — человек с бородкой, которого по чьей-то злой воле можно было зачислить в стан троцкистов по одному только внешнему виду. Такой абсолютный русский барин, палка с набалдашником, седенькая бородка, красивые усы, настоящий господин. Видимо, все они были слишком интеллигентны и слишком много знали. Диапазон их интересов и знаний был шире, чем это требовалось тому отрезку времени. Но мы не обвиняли, не осуждали. А может быть, мы просто были заняты собой и своей юностью…

— Когда вы пришли в ГИТИС как педагог, было ощущение какого-то давления со стороны? Или ГИТИС все-таки был островком свободы?

— Я тогда не ощущал давления. Может быть, потому что мне повезло, ведь меня Гончаров позвал к себе в мастерскую. Давление иногда возникало, как ни странно, со стороны студентов-режиссеров, которые требовали конкретных решений на примерах современных пьес. Ведь им потом именно такие пьесы нужно будет ставить. А Гончаров говорил: «Да ставьте что хотите». И мы ставили Достоевского, никого не спрашивая, выбирали репертуар достаточно свободно. Но это были уже 60-е годы. Уже была выставка в Манеже, и там Фальк был показан. И Чернышев, и многие другие. И Эрнст Неизвестный все-таки посажен не был. Потом снова забрезжило запретами и репрессиями. Но мы получили право открывать Вампилова. Я помню, как уже после постановки в нашем театре пьесы «Старший сын» мы приступили к «Прошлым летом в Чулимске». Начальник управления культуры Москвы приехал смотреть в субботу, в свой выходной день. После окончания прогона он, утирая слезу, сказал: «Володя, это надо защищать. Стойте на своем. Но я вам это высказываю в частном порядке». И за это я ему благодарен.

Когда Андрей Александрович Гончаров привел меня в педагогику, он сказал мне: «Володя, только ничего не придумывайте. Просто делитесь своими накоплениями, своими чувствами, тем, как вы представляете себе то или иное явление или произведение». Я, конечно, придумывал. А Гончаров потом все это снимал и говорил: «Вернитесь к себе. Возвращайтесь к своей природе и выражайте ее». То самое «я в предлагаемых обстоятельствах». К сожалению, сегодня свобода самовыражения на сцене порою уходит. За изобретательностью пропадает искренность и органика, столь необходимые для того, чтобы в памяти зрителя что-то оставалось, кроме «кунштюков», как говорил Гончаров.