Да не будет этого с вами, все проходящие путем!
 Взгляните и посмотрите, есть ли болезнь,
 как моя болезнь… [69]

Я уехал из Кесарии. В Риме, по просьбе Тита, я наблюдал за триумфом, который был грандиозен, зрелищен, бесконечен и скучен, так как римляне делают все со слишком большим размахом, не понимая мудрости греков, выраженной в Дельфах: «Мера основа всего». Добыча из Иерусалима была сказочно богатой. Везде можно было видеть сияние золота и мерцание драгоценностей. В процессии несли огромный золотой подсвечник. Золотой стол и алтарь так же вызвали восторг римлян. Были бесконечные живые картины, рассказывающие о различных эпизодах войны, а так же отобранные люди из всех четырех легионов и множество еврейских пленников, специально выбранных за красоту. Процессия была такой длинной, что потребовалось два часа, чтобы пересечь Виа-Сакра. Веспасиан, увенчанный лавром, несколько косо сидевший на его редких волосах, жаловался, что у него болят ноги, и он устал.

— Это моя вина, — стонал он, — что я был столь глуп, чтобы в моем возрасте желать триумфа.

Тит тоже скучал. Единственный из семьи Веспасиана, кто наслаждался триумфом был самовлюбленный щенок Домициан, который, одетый в великолепный наряд и сидя на белом коне, гарцевал с таким самохвальством, что можно было подумать, что он лично захватил Иерусалим, хотя на самом деле его там и в глаза не видели.

Что до меня, то я был последним, кто стал бы упиваться видом украденного золота или злорадствовать по поводу золотых сосудов, вырванных из священного Храма, чтобы столь вульгарно пронести под чужим солнцем. Я приехал в Рим, чтобы удовлетворить свою месть, чтобы я мог выполнить обещание, данное Симону бен Гиоре, когда я сохранил ему жизнь на развалинах Святилища. И потом, когда процессия достигла храма Юпитера Капитолийского, а Симона провели через форум к ступеням Мамертинской тюрьмы, я присоединился к тем римлянам, что желали видеть смерть вражеского полководца. Если месть удовлетворяет, то я должен быть удовлетворен, потому что палачи пытали его с особой жестокостью, так что все звенело от его криков, и когда они закончили с ним, он напоминал скорее кусок мяса, а не человека. Наконец они накинули ему на шею веревку, и бросили его тело на лестницу скорби. Не могу притворяться, будто получил особое удовольствие от этого зрелища, даже не смотря на то, что этот человек был моим злейшим врагом. Его смерть не могла возродить многих, кого он убил, или восстановить разрушенный город, за что он нес ответственность. Добрый рабби Малкиель говорил правду: «Месть напоминает плоды с Асфальтового озера, приятные на вид, они во рту превращаются в грязь».

Я не остался в Риме. Вместе с некоторыми ветеранами Иудечкой кампании я получил от Тита землю вблези Эммауса, что находится недалеко от Иерусалима. И потому я вернулся в Кесарию и приготовился посмотреть мою новую собственность. С тех пор, как я потерял Ревекку, моя жинь была пуста. Меня ничто не интересовало. Над моей душой давила смертельная инерция, и меня не волновал ни страх потерь, ни жажда наград. В этом состоянии пустоты я прибыл в Кесарию и вместо того, чтобы отправиться в Иудею пересек Иордан и приехал в греческий город Пеллу. Здесь, в жалкой лавке недалеко от агоры, я нашел рабби Малкиеля, работавшего по обыкновению над деревянной колодкой, создавая пару чудесных сандалий для молодой гречанки. Как мне было приятно увидеть лицо этого доброго старика, последнего оставшегося звена, связывающего меня с миром, ныне лежащим в руинах за потоком войны. И когда он увидел меня, он протянул ко мне руки и обнял со слезами радости, словно я был его давно потерянным сыном. Смахнув со своего рабочего стола кожу, так как у него был лишь один стол, за которым он и работал и ел, он выложил на него то, что имел, а жил он по-простому, никогда не прикасался к мясу, питаясь только овощами, фруктами, а иногда сыром. Он извинился за свои скудные запасы, хотя я заверил его, что предпочитаю в его обществе есть черствый хлеб, чем пировать за роскошным столом в компании царей. Попросив меня подождать, он заковылял в свою лавку и вернулся не только с едой, но и с теми, кто принадлежал к церкви за стенами, и знал меня, когда я был спрятан среди них, выздоравливая после ранения. Все они с любовью обняли меня, и мы разделили трапезу, и они не исключили меня, когда передавали чашу со священным вином, хотя я и не был крещен или посвящен в их таинство, потому что, как заявил рабби Малкиель, они считали меня за своего. А затем, после того, как он произнес молитву, они столпились вокруг меня, прося рассказать о Иерусалиме, спрашивая о родственников и друзьях, оставленных там. И вот я рассказал им об осаде, и пока говорил, обнаружил что на сердце у меня стало немного легче, словно я освободился от яда. Но они, услышав о разрушении Храма, не могли сдержать слез, не смотря на то, что это событие было предсказано рабби Иисусом, которому они поклоняются как Христу. А рабби Малкиель, услышав, что я направляюсь в Эммаус, поручил свою мастерскую одному христианину, тоже башмачнику, и сказал, что будет сопровождать меня.

— Нужно, чтобы я, — сказал он, — в своей старости совершил это последнее паломничество к развалинам Иерусалима, чтобы вновь посетить гробницу моего Господа и разделить его горе над падением города, которое он предсказал во плоти.

Мы пустились в путь, переправились через Иордан в Галилею, а оттуда в гористую Иудею. Так как это было по пути, я посетил развалины отцовской виллы, ныне заросшей сорняками и брошенной оливами и виноградниками, вернувшимися в дикое состояние. Грустно шли мы по дороге, по которой я так часто путешествовал с Британником, когда моя кровь бурлила в ожидании встречи с Ревеккой. Теперь же мы шли, окруженные призраками. Мой отец, Британник, Мариамна, Метилий, Септимий, мой брат Марк, Элеазар, Ананья и, наконец, сама Ревекка были мертвы. Оставаля лишь рабби Малкиель, с которым я мог разделить воспоминания о потерянном мире. И вот, опираясь на посохи, мы медленно взобрались по крутому склону Масличной горы, когда солнце начало садится, а воздух становился прохладнее от приближающейся ночи. Затем, пройдя по повороту дороги, мы подошли к тому месту, где в прежние дни путешественники останавливались в изумлении, и шаги замедлились при виде великоления Иерусалима. Теперь от ущелья Кедрон до подножия горы Скопус не осталось ни одного дома. Лишь три башни — Гиппик, Фацаэль и Мириам одиноко тянулись к небу, как немая память былого величия. Я протянул руку к руинам и сказал:

— Любуйся Иерусалимом!

Рабби Малкиель ничего не ответил, но опустил голову к земле и заплакал. Сидя на склоне горы, мы оставались там, глядя на руины, пока закат разливал по небу кровавое зарево. Пролетела стая птиц. Затем поднявшись на ноги, рабби начал спускаться по склону Масличной горы, и мы перешли через Кедрон и стали взбираться по горе Мория. Вокруг нас в вечернем свете лежали развалины Святилища, огромные белые мраморные блоки, разбросанные там и тут, словно побелевшие кости погибшего в пустыне человека. Я взглянул на рабби Малкиеля и не смог сдержать горечи сердца.

— Может ли устоять твоя вера, — сказал я, — перед лицом такого? Можешь ли ты смотреть на эти развалины и по прежнему верить в милосердие Бога?

— Я плакал, — ответил рабби Малкиель. — Этого достаточно. Неужели ты хочешь, чтобы я проклял Бога?

— Я не проклинаю и не хвалю, — сказал я. — Я просто не принимаю его.

— В твоей душе сейчас тьма и пустота, — грустно сказал рабби. — Ты отверг Бога. Ты полагаешь, что не Святой дух руководит людьми, а лишь судьба — слепая, бесмысленная и безразличная, и что человек должен как может терпеть все, что она посылает.

— Оглянись, — призвал я. — Подумай об этих разбросанных камнях, разрушенных домах. Вспомни о тысячах людей, умерших здесь, о тысячах растерзанных и сожженых на арене на потеху толпе. И так Бог любит человечество? И это пример милосердия? Или один Иерусалим был порочен, чтоб его надо было разрушить? Разве он был хуже Александрии, хуже Рима, хуже Эфеса, хуже Антиохии? Ты знаешь, так же как и я, что нет, что все эти города хуже, гораздо хуже Иерусалима. И все же ты говоришь, что Бог добр и милосерден, что он следит за родом людским словно отец за своими детьми. Но что бы мы сказали об отце, который позволяет детям губить друг друга так же, как люди уничтожают себе подобных? Разве мы бы не прокляли его, как худшего из родителей? Почему же мы должны прощать Богу то, что мы проклинаем в человеке?

вернуться

69

Плач Иеремии, глава 1:12.