Изменить стиль страницы

Наша машина последние кварталы шла без освещения. Шофер, Флер и Ани говорили вполголоса. Было занятно, но расспрашивать показалось неудобным. Уж очень все походило на заговор. Флер шла впереди, за нею я. И Ани — за мной. Я обратил внимание — входную дверь не захлопнули; судя по звуку, машину или отгоняли в другое место, или разворачивали, скорее всего, последнее — дверь-то ведь не закрыли. Я был убежден, что свет не включен, и чуть не вскрикнул от неожиданности, когда он вспыхнул и осветил узкую лестницу и поднимающийся по ней силуэт Флер. Просто тактичные люди, не хотят шума, кто-то спит, должно быть, в доме...

Значит, так, подытожил я, стоя в коридоре на втором этаже опять в темноте. Взгляды пристальные. Машина без фар. Говорят шепотом. Ключи тоже есть. По всему выходило: должны быть интриги, тайны. Впереди позвали, в спину подтолкнули. По нежности прикосновения — Ани. Пошел вперед. Флер не было. Вскоре пришел шофер, мы с ним вместе в ванной мыли руки. Он делал это очень сосредоточенно, как если бы думал о чем-то страшно важном. Он по-английски не говорил совсем, и мы молчали. Говорить же «на эсперанто» — показывать друг другу что-то руками — не очень хотелось: было поздно, да и устали. Собрались все на кухне. Женщины уже переоделись, но были такими же несвежими, как и мы. Советовали переодеться и мне. Ани спросила, найду ли я комнату, в которой оставил вещи, и добавила: «Пожалуйста, не зажигайте свет, если можете найти в темноте».

Значит, я не ошибался, здесь какие-то тайны. Ани же сказал, в надежде что-нибудь выяснить:

— Но здесь же он горит?

— Здесь окон нет, — просто сказала она. Действительно, окон не было. Вернее, были, и большие, но тщательно заделанные темной материей. И я припомнил, что и на лестнице, где зажигали свет, их нигде не было видно, тоже, должно быть, были завешаны.

Несмотря на поздний час, ужинали долго, почти молча — каждый со своими мыслями. Остановила на себе внимание наполненность холодильника: если дом пустует, зачем столько яств? Для нас? Тогда кто это сделал? И, как бы услышав мои вопросы, хоть я их не высказывал, Флер вдруг все прояснила, попросив меня подписать завтра мою фотографию и оставить хозяйке дома, другу ее детства, а в настоящем — жене генерального секретаря Коммунистической партии Чили Луиса Корвалана, который в этот момент находился как раз в Москве. Она пояснила также, что очень боялась за сегодняшнюю встречу, так как положение в стране неспокойное, могло всякое случиться, но, слава Богу, пронесло. И что именно поэтому, из-за соображений безопасности, мы и остановились не в гостинице, а здесь, в доме у ее друзей, и, мило улыбаясь, добавила: «Надеюсь, и ваших», чтобы местопребывание гостя из Советского Союза было неизвестно. Сразу вдруг вспомнились застывшие глаза той мужеподобной из магазина бижутерии. И стало несколько тоскливо при мысли, с какой легкостью и беспечностью проводил я встречу в кинотеатре, хотя что я мог бы сделать или предпринять заранее — ума не приложу. Должно быть, мудрая эта самая Флер, если сказала мне это все после встречи, а не до нее. Иначе и настроение у меня было бы иным, если оно вообще бы было.

Еще Флер добавила, что на встрече были два самых реакционных корреспондента, причем один из них был не местный, а из Сантьяго. Это тот самый, который задал вопрос о том, кого имел в виду постановщик в том месте фильма, когда Гамлет говорит: «Но играть на мне нельзя!» Я помнил его хорошо. Он сидел справа в третьем ряду и единственный вставал (нет, еще какая-то женщина тоже вставала), когда задавал вопросы, и был в высшей степени предупредителен. Когда он поднялся в первый раз, я попытался со сцены усадить его обратно — отдыхайте, мол, сидите. На что он очень серьезно, как о чем-то важном, сказал, глядя поверх меня, хотя находился в партере и был где-то внизу: «Может быть, вы позволите поступать так, как мне удобно?» И через паузу, набрав полную тишину, не торопясь, задал вот этот вопрос о Гамлете. Переводчица Ани, глядя на него, тихо и быстро прошептала, так, чтобы слышал только я один: «Разве вы не видите, что он хочет показать, как он строен, как он чудно сложен?»

Невероятно, но он уловил и понял смысл ее шепота и, переждав мгновение, посмотрел на меня, как бы говоря: «Я переживу и эту бестактность. Мне легко, я выше этого».

Он был действительно высок и строен. Но все портило лицо: нижняя часть лица (в ней угадывалась развращенность) и очень узкий подбородок никак не сочетались с красивым и крутым лбом, тонкие губы были неприятно и чрезмерно подвижны — даже с его достойной манерой говорить. Глаза, впрочем, были глубокими и спокойными. Глаза эти были просто какими-то говорящими глазами. Я о нем пишу подробно потому, что именно он должен будет стать моим оппонентом, судя по всему, что рассказывала о нем Флер, на предстоящей пресс-конференции. Не скрою, это меня насторожило. Как бы там ни иронизировала Ани по его адресу, в нем чувствовались сила, ум, он владел собой.

Не ожидал от себя подобной прыти, но всю эту ночь хорошо спал. И утром был готов «ринуться в бой», если того потребуют обстоятельства.

Совсем по-другому я осматривал свою комнату утром. Это была детская спальня. Игрушки в углу и детские рисунки на стене. Они позволяли легко предположить воинственный характер мальчика. Ракеты и танки с красными звездами. Танки и пушки, видимо, стреляли, судя по снопу красных рваных черточек из их стволов. Я много раз видел такое на выставках детского рисунка у себя на родине. И здесь то же. Между шкафом и стеной в углу стоял огромных размеров прекрасный лук. Тетива звенела. Но стрел не было. Не знаю, куда и во что я стрелял бы, но, не найдя стрел, я расстроился.

До пресс-конференции было еще достаточно времени, и мы с Ани поехали в огромный по размерам прибрежный район Вальпараисо — порт, куда рыбаки свозят свой улов продать его или сдать в артель и выйти в океан за новой добычей. Чтобы проехать в сам порт, нужно пересечь, несколько раз меняя направление, большой поселок рыбаков. Здесь поселилась нищета и ее спутники: грязь, нечистоты, запустение. Было несколько неловко за свой выутюженный, отвисевшийся за ночь костюм и начищенные ботинки. Над поселком нависло нескончаемое нервное тремоло. И как только показались порт с причалами и океан, сразу стало ясно, что это крики многих и многих тысяч чаек, огромной, все время меняющейся волной взмывающих над небольшими судами.

Ани указала пальцем на точно такие же суда у другого мола, над которыми не было никаких птиц.

— Как ты думаешь, почему это?

Я не знал, что ответить, но суда, на которые она указала, легко колыхались на волне.

— На тех, должно быть, нет уже рыбы, что ли?

— Да, уже все продали, и с них ничего не возьмешь, чайки это знают, они очень умные. А эти, — продолжала она, — полны, и сейчас их будут готовить к отправке в Сантьяго. Вон везут ящики. Подойдем поближе, это интересно! Сейчас ты увидишь, как это происходит! — кричала она мне, стоя рядом.

Океан и чайки своим валом, толщею звуков буквально прибивали, пресекали все попытки какого-либо другого проявления звуковой жизни. Стало как-то нервно, словно на тебя надели большую-большую кастрюлю и колотили по ней палками. Хотелось крикнуть: «Прекратите! Я ничего не слышу!» — и если не кричалось, то потому только, что этого никто бы не расслышал.

Ани быстро шла впереди, оборачивалась, манила меня рукой — дескать, не отставай. На расстоянии трех-четырех метров это был единственный способ общения. Ускоряя шаг, я побежал, неосознанно стараясь вырваться из плена воя, лязга, крика. И вдруг все отошло, перестало быть, затихло. Стало невыносимо пусто, и лишь рой чаек огромной рваной тенью замедленно ворочался в этой провалившейся в омут воя тишине. Не хотелось ничего. Только уйти бы, и больше ничего.

...Мальчики сидели неровной копошащейся кучкой. Их было немного... Кому — лет десять, самое большее — двенадцать-четырнадцать, но были и восьми-девятилетние; должно быть, не больше семи-восьми человек их было. Сидя на корточках, они время от времени точили свои ножи о гранит бортика причала и затем, орудуя ими, вспарывали серебристую опухоль рыбьих животов — потрошили их легко, как заправский парикмахер удаляет неугодный ему вдруг откуда-то взявшийся торчащий волосок, отрезали последнюю спайку кишок, выбрасывая их в воду. Мальчики были грязные, они работали наклонившись, и первое, что виделось, — их шеи и плечи. Все были босиком, с разъеденными соленой водой цыпками. Одеты были все просто в рвань. И создавалось впечатление, что штаны их, рубахи, майки никогда не были новыми вообще. Во всех мальчиках мало что оставалось детского, может быть, только рост. Это были маленькие, молоденькие мужички с хорошо развитыми, недетскими плечами. Плечи были совсем недетские, и этим они привлекали глаз и, как ни странно, вызывали сожаление — в своей развитости они были едва ли не уродливы. Мальчишек мало занимало, что на них смотрят. Они умеют на лету схватить выброшенную с борта рыбу, вспороть ей живот, выбросить потроха в портовую муть океана и, положив очищенную рыбу в ящик, лязгнув лезвием ножа по бортику гранита, ничего никому не сказав, не улыбнувшись ни друг другу, ни жизни, ни ораве чаек, их собратьям, присесть на холод портового асфальта и вспарывать и вспарывать рыбьи животы.