Запутавшись в догадках и домыслах, я глубокой ночью стал перечитывать письма М., все подряд, надеясь проникнуть в её мысли. Среди груды писем только одно смогло дать мне хоть какую-то путеводную нить. Но оно было написано полгода назад, когда М. ещё вполне безмятежно жила в Берлине.

"Сегодня вечером, гуляя, забрела в Грюневальдский лес. Большие хлопья снега, кружась, падали и тотчас таяли. Прошло уже часа полтора после захода солнца, но не слишком холодный воздух приятно ласкал щёки. Я была вместе с одним человеком, изучающим медицину, с которым познакомилась на пароходе. Очень интересно оказалось беседовать с тем, кто имеет отношение к медицине, совершенно чуждой мне области. Он не слишком глубокого ума, но я с симпатией отношусь к людям с прямым характером, ненавидящим двусмысленности и не терпящим ни малейшей несправедливости. Здесь приходится иметь дело с людьми всякого рода, но у меня нет желания водиться с пронырами и оппортунистами.

Сегодня первое февраля — памятный день! Помнишь, что было в этот день два года назад? Я тогда под твоим водительством посетила юбилей лицея. Это единственная моя проделка, которую я утаила от отца. Могу ли я надеяться, что наступит день, когда отец меня поймёт? Вот что меня волнует. Поистине проблема отцов и детей! Мне не хочется огорчать отца, и я, конечно, желала бы, чтобы моя радость стала его радостью. Разве могу я достичь душевного счастья, восстав против его воли? Тем не менее я честно прилагаю все силы, чтобы отец мог меня понять. Рассказывать ему обо всём пока ещё рано. Если я сейчас хоть заикнусь, отец рассердится и перестанет мне помогать. Будь я в Японии, даже если бы меня выгнали из дому, я бы как-нибудь смогла себя содержать, но при нынешних условиях в Германии, брошенная на произвол судьбы, я не буду иметь никаких средств к существованию. Стыжусь назвать это разумным выбором, но ведь сейчас нет необходимости торопиться с объявлением. И всё же рано или поздно придётся столкнуться с этой проблемой. И сейчас моя задача — закалить себя так, чтобы при случае не проявить слабость и не дать себя сломить.

Вкладываю в письмо первоцвет. Я приглядела его у цветочника, возвращаясь с прогулки. Такой же жёлтый, как наш ослинник, это растение из рода примул. Вместе с подснежником он украшает в Германии луга, возвещая о приходе весны. У него мягкий, сладковатый запах. Когда он появляется у цветочников, все оживляются, видя, что весна уже близко.

Завтра вечером иду смотреть "Старый Гейдельберг"[66]. В Японии эта пьеса шла с Окадой Ёсико[67], и у нас в колледже многие были в восторге. Мне тоже хотелось посмотреть, но не настолько, чтобы идти тайком от отца. И вот теперь увижу в самом Берлине! Интересно, с какими чувствами буду смотреть сцены, в которых веселятся переполненные жизнью студенты былых времён, столь не похожие на нынешних, бледных, истощённых из-за хронического недоедания… Пьеса идёт четыре недели подряд, говорят, её уже экранизировали, но она по-прежнему вызывает всеобщий интерес".

(Готовясь писать, я отыскал это письмо. Оно написано на почтовой бумаге чётким, точно мужским почерком, к последнему листку, как в гербарии, прикреплён цветок, похожий на примулу. Стебель совсем сломался и раскрошился, окрасив всё вокруг в коричневый цвет, пять маленьких цветочков также полиняли, два стали бледно-жёлтыми, три — тёмно-лиловыми. Вот так и наша молодость…)

Ни в одном из других писем М. ни разу не упомянут этот "человек, изучающий медицину". А из того, что, упомянув о нём, она сразу перешла на свои трудные отношения с отцом, я интуицией влюблённого без колебаний заключил, что врач, о котором рассказывал К., и этот человек — одно лицо. Нет смысла описывать здесь мои страдания в ту минуту. Я не знал, куда деться от отчаяния и тоски. Расскажу о том, что произошло через несколько дней. Из своей усадьбы в Нумадзу приехал И., и в тот же вечер, угощая меня вином, он сказал с притворной небрежностью:

— Говорят, твоя М. в Лондоне помолвлена.

Я никому не рассказывал о моём разговоре с К., поэтому от слов И. у меня стеснило грудь. Продолжая держать стопку, я некоторое время смотрел на него. Чтобы хоть как-то разрядить мучительную ситуацию, он засмеялся:

— Ты в Нумадзу знаменитость… Наверно, мне рассказали об этом, чтобы я передал тебе.

Но, удивившись выражению моего лица, осёкся и принял серьёзный тон:

— Войди в положение М. Не могла же она пойти против воли родителей… И потом, молодая девушка, одна за границей — разумеется, ей хотелось, чтобы поблизости был кто-нибудь, на кого она могла опереться. Думаю, она достойна сочувствия. Я тоже, когда был молод, жил один в Ханькоу и Лондоне, и, надо сказать, мне было очень тоскливо. Тем более девушке… Ты должен постараться побыстрее забыть о ней, как будто вас ничто не связывало.

Я не замечал, что у меня по щекам текут слёзы. Я понял, что, если слухи дошли уже до ушей И., невозможно сомневаться в том, что всё сказанное К. истинная правда. Но и слова И. о сочувствии разрывали мою грудь. В тот вечер я много пил, но не пьянел. Я всё ещё продолжал сожалеть о М., уговаривал себя, что нужно ей верить, что до тех пор, пока она не вернулась на родину, ещё ничего не решено.

Это несчастье обрушилось на меня через пару дней после разговора о моём переводе на службу в департамент лесного хозяйства в Аките, что несколько смягчило удар. Хорошо, думал я, раз так, поеду в Акиту, докажу сам себе, что жизненным невзгодам меня не сломить! В то же время я желал погрести под снегом своё израненное сердце…

Как бы там ни было, в связи с разделением министерства сельского хозяйства и торговли на министерство сельского хозяйства и лесов и министерство торговли и промышленности, я получил предписание ехать на службу в департамент лесного хозяйства в Аките и с разбитым сердцем отправился туда. К этому времени я уже слышал о помолвке М. непосредственно от членов её семьи, и места для сомнений не оставалось. Более того, меня даже обвинили в бесчеловечности за то, что я долгое время якобы вводил М. в заблуждение. На вечеринке по случаю моего отъезда я едва сдерживал слёзы, стыдясь себя самого.

Думая, что меня удручает скорый отъезд в Акиту, Кикути ободрял меня:

— Быть может, впечатления от работы в лесном хозяйстве когда-нибудь оживут в твоих книгах. Вспомни французских писателей — как полезно иметь разнообразный опыт. Мужайся!

Судзуки Бунсиро старался поддержать меня, похлопывая по плечу:

— Помни, что в любых условиях жизни можно найти пищу для своего развития. Раз там много снега, катайся на лыжах, не унывай!

Но я так и не рассказал своим благожелателям о том, что мне стало известно о М.

Начальник департамента, посмеиваясь надо мной, сказал с издёвкой, что в Аките сакэ отменное и девочки хоть куда, и пожелал мне приобщиться к ним, чтобы стать образцовым чиновником, а вот секретарь департамента сельского хозяйства Югава Мотоёси, бывший меня на год старше, напутствовал меня с большей симпатией:

— В Аките всегда найдётся повод выпить горячительное, многие молодые чиновники так этим увлекаются, что совсем сбиваются с панталыку, так что будь осторожен!

В минуты, когда сердце сдавлено тоской, даже брошенные мимоходом реплики людей глубоко западают в душу. В этих немногих словах мне как будто раскрылась личность Югавы, и я до сих пор благодарен ему за проявленное участие.

Зима, проведённая мною в Аките, сейчас представляется мне каким-то сном. Я вынес множество ярких впечатлений, но память не сохранила ни географических названий, ни точных дат. Я отыскал дневник того времени, но не знаю почему, записи в нём не слишком подробны. Для меня, родившегося на юге, жизнь в заснеженном северном краю с непривычки казалась удивительной, даже в чём-то забавной, но всё же слишком суровой.

Когда я прибыл на станцию Акита, бушевала снежная буря. С этого дня и до самого дня моего отъезда я ни разу не видел голубого неба. Уклонившись от услуг двухколёсного рикши, я сел на довольно странную повозку с прилаженными к ней полозьями и по заснеженной дороге доехал до назначенного департаментом пансиона. Пансион был расположен недалеко от места службы в тихом месте. Держал его старик по имени Огава на пару с девочкой семнадцати лет, которую он взял у нищих бродяг и воспитал сам. В пансионе жило пять человек, все — служащие департамента лесного хозяйства. Девушка, которую звали Тайко, была болезненной, худосочной идиоткой. Она делала всю чёрную работу, и даже когда накрывала на стол, напевала народные песни. Своим пением она хотела, наверное, поприветствовать меня, нового жильца, но хотя у неё был красивый голос, вызывал он скорее сострадание.