— Откуда? — спросил я Хельгу. — Откуда это у тебя?
— Очутившись в Западном Берлине, я отправилась в театр узнать, сохранился ли театр, сохранился хоть кто-нибудь знакомый, слышал ли кто-нибудь хоть что-то о тебе. — Не было нужды объяснять, о каком театре говорила Хельга. Речь шла о маленьком театрике в Берлине, где шли мои пьесы, в которых она так часто блистала в главных ролях.
— Простоял почти всю войну, — кивнул я. — И до сих пор сохранился?
— Да, — ответила она. — Но о тебе никто ничего не знал. Лишь когда я объяснила, кем ты был для этого театра, кто-то вспомнил, что видел на антресолях сундучок с твоей фамилией.
Я провел рукою по рукописям.
— А в сундучке лежали они, — теперь я вспомнил сундук, вспомнил, как упаковал его и запер в самом начале войны, вспомнил, как подумал тогда, что в этот сундучок, словно в гроб, лег юноша, которым я никогда уже не стану.
— У тебя сохранились копии?
— Нет, — ответил я. — Ни единого клочка.
— Ты больше не пишешь?
— Ничего больше не нашлось такого, что мне хотелось бы сказать.
— После всего, что ты видел и пережил, дорогой?
— Именно после всего, что я видел и пережил, я и не могу, черт побери, почти что ничего сказать. Я потерял дар осмысленной речи. Обращаюсь к миру с какой-то тарабарщиной, и он отвечает мне тем же.
— Я нашла там еще одно стихотворение. Наверное, твое самое последнее. Ты записал его карандашом для бровей на внутренней стороне крышки.
— Вот как?
И Хельга прочитала его наизусть:
А по-английски?
Раздался стук в дверь.
Это ко мне стучался Джордж Крафт, и я открыл ему.
Крафта всего трясло, оттого что пропала его трубка из кукурузного початка. Я впервые видел его без трубки и впервые понял, какое умиротворяющее действие она на него оказывала. Он так испереживался, что только не скулил.
— Кто-то взял ее, или засунул куда-то, или… Просто ума не приложу, кому понадобилось ее прятать, — ныл Крафт, явно рассчитывая, что мы с Хельгой разделим его горе, считая его важнейшим событием дня.
Он был просто невыносим.
— Кому потребовалось брать ее? Кому она нужна? — продолжал он, то всплескивая руками, то заламывая их, моргая, принюхиваясь и всем видом напоминая наркомана, страдающего синдромом наркотического похмелья, хотя в жизни ничего, кроме пропавшей трубки, не курил. — Нет, вот ты мне скажи, ну кому могла потребоваться моя трубка?
— Не знаю, Джордж, — раздраженно буркнул я. — Если найдем, сообщим.
— Можно, я сам поищу? — гнул свое Крафт.
— Да ради Бога!
И Крафт перевернул всю комнату вверх дном, заглянул во все горшки и кастрюли, хлопал дверьми всех шкафов, гремел кочергой под всеми батареями.
Его поведение вдруг сблизило нас с Хельгой, внезапно подтолкнув к былой простоте и естественности отношений, которую иначе, наверное, долго пришлось бы налаживать.
Мы стояли бок о бок, оба недовольные этим вторжением в наше государство двоих.
— Что, такая ценная была трубка? — спросил я.
— Для меня — да!
— Купи другую.
— Но мне нужна именно эта! Я привык к ней. И хочу найти ее, — с этими словами Крафт полез в хлебницу.
— Не могли санитары прихватить ее?
— С какой бы стати?
— Может, думали, что эта трубка покойника, — предположил я. — И сунули ее ему в карман.
— Точно! — завопил Крафт, пулей вылетая из двери.
23. ГЛАВА ШЕСТЬСОТ СОРОК ТРЕТЬЯ…
Как я уже говорил, в чемодане у Хельги оказалась моя книга. В рукописи. Для печатания я ее никогда не предназначал. Считал ее непечатной. Ну, разве что — для любителей порнографии.
Называлась она «Записки Казановы-однолюба». И повествовала о моих победах над бесчисленным множеством женщин, коими бывала моя жена, моя Хельга. Книга аналитическая и одержимая. Даже, говорят, безумная. Дневник, описывающий нашу эротическую жизнь день за днем на протяжении первых двух лет войны — оставляя за рамками все остальное. Абсолютно все. В книге нет ни единого слова, по которому можно определить век или регион ее происхождения.
Есть многогранный и многоликий мужчина. И многогранная и многоликая женщина. В начальных эпизодах набросками прорисовано место действия, но в дальнейшем нет и этого.
Хельга знала, что я веду такой необычный дневник. А для меня он служил одним из многих приемов, способствовавших неослабевающему чувству сексуального наслаждения друг другом.
Книга явилась не только дневником эксперимента, но и частью эксперимента, дневником которого служила: эксперимента, намеренно предпринятого мужчиной и женщиной с целью беспредельно волновать друг друга сексуально — с целью куда более глубокой.
С целью слиться друг с другом душою и телом, стать достаточной причиной для существования, даже если никакого другого удовлетворения жизнь не оставит.
По-моему, я метко подобрал эпиграф к своей книге.
Это четверостишие Уильяма Блейка, именуемое «Ответ на вопрос».
Здесь вполне уместно привести последнюю главу записок, главу шестьсот тридцать четвертую, описывающую ночь, проведенную в нью-йоркской гостинице с Хельгой после столь долгой разлуки.
Оставляю на волю вкуса и утонченности редактора заменить отточиями места, способные показаться нескромными.
Между нами лежали шестнадцать лет разлуки. Первый прилив желания этой ночью я ощутил в кончиках пальцев. Другие части тела… ублаженные позже, увлажнялись ритуально, глубоко до… клинически безупречно. Ни одна часть моего тела и, я уверен, тела моей жены не могла пожаловаться на недостаток внимания, недостаточную вовлеченность… или поверхностное отношение. Но наивысшее наслаждение в ту ночь познали кончики моих пальцев…
Это отнюдь не значит, что ощутил себя… стариком, вынужденным выкладываться в любовной прелюдии, поскольку удовлетворить женщину… уже не может. Напротив, я был… пылок, как семнадцатилетний юнец со своею… девушкой…
И преисполнен ощущения чуда.
Чудо влилось в кончики моих пальцев. Спокойные, вдумчивые; изобретательные, эти… разведчики, эти… стратеги, эти… первопроходцы, эти… застрельщики растекались по всей… территории.
И приносили славные вести.
Той ночью моя жена была… рабыней, легшей в постель с…императором. Казалось, ее поразила немота, казалось, она ни слова не знает на моем языке. Но как же, однако, была она красноречива! Как глаза ее и дыхание ее выражали то, что должны выражать, не могли не выражать…
И как проста, как благословенно знакома была повесть, рассказанная ее… телом!.. Словно дуновение ветра рассказывало о ветре, словно запах розы рассказывал о розе.
Вслед за моими тонкими, чуткими и нежными пальцами пришли другие члены, жадные и настойчивые инструменты наслаждения, не знающие ни памяти, ни манер, ни терпения. И моя рабыня приняла их так же жадно… пока сама даже Мать-Природа, которая и предъявляет нам требования, столь невероятные, не могла просить большего. Сама Мать-Природа… объявила конец игре…
Мы разжали объятия…
И в первый раз членораздельно заговорили друг с другом с той минуты, как легли в постель.
— Здравствуй, — сказала она.
— Здравствуй, — ответил я.
— Добро пожаловать домой, — сказала она.
Конец главы шестьсот сорок третьей».