Полковник снова закрыл глаза и попробовал думать о любимой женщине. Что она делает сейчас? Возможно, наслаждается в объятиях другого мужчины… Мысль эта была ему неприятна, но осуждать свою возлюбленную он не мог. Ведь они расстались, не обменявшись клятвами во взаимной верности. Он только намекнул ей, что, может быть, не вернется — убьют в бою. А если и вернется, то все к той же неразрешимой семейной дилемме.

Странно, что человек, способный мужественно, с открытой грудью встретить врага, вооруженного автоматом, в то же время остается трусом, не смеющим прорвать бумажные и словесные решетки своей тюрьмы… И подло примиряется с ними, чтобы и дальше играть прежнюю незавидную роль в пошлой комедии, скрывая свое полученное от природы лицо под привычными масками. Но каков же настоящий его облик, с которым в один прекрасный день он должен будет предстать перед богом? Только действительно верит ли он в бога? Может, страшный суд и бог — всего-навсего одна из выдумок отца, его преосвященства господина епископа.

Полковник перевернулся на другой бок и увидел на ночном столике около лампы полученное два дня назад письмо жены, которое у него до сих пор не хватило духа распечатать. Он ненавидел этот четкий почерк (у всех женщин, окончивших тот же колледж, что и его жена, был совершенно одинаковый почерк), этот стиль письма, эти мелкие домашние происшествия, которые она описывала с раздражающей обстоятельностью (хождения за покупками, благотворительные чаепития, пересказ содержания фильмов). Но особенно неприятна ему была неизменная формула в конце письма — она его нежно целует.

Он снова вообразил длинную ленту асфальта, разделенную посередине белой полосой. Потом начал сочинять в уме письмо дочери: «Девочка моя! Вот я тут, у себя в номере, мучаюсь от бессонницы и думаю о тебе. На улице жарища, как в геенне огненной, так выразился бы твой дед. Издалека доносится грохот орудий. Не беспокойся, это наши солдаты палят по противнику-призраку. Сегодня у меня выдался очень тяжелый день, и я смертельно устал, но, несмотря на это, никак не могу уснуть… Если бы ты была со мной, любовь моя… (Теперь письмо адресовалось любовнице.) Бывают минуты, когда мне так тебя недостает, что я очень страдаю. Временами мне кажется, что люди всех наций земли обезумели, однако я считаю, что наш долг — сохранить здравый рассудок, чтобы восстановить порядок в мире и не допустить окончательного воцарения хаоса… Знаешь, какая странная вещь? Однажды в самый разгар сражения — поверишь ли — я подумал о тебе. Невидимые партизаны, забравшись на деревья, начали в нас стрелять и убили моего солдата. Очередью из автомата я срезал одного из этих стрелков… Не пугайся, деточка (он опять писал дочери), — это единственный человек, которого я убил в этой войне своими руками. Он упал с дерева, как гнилой плод. (Два последних слова он мысленно смягчил.) Мальчишка лет семнадцати, не больше. Почти твой ровесник! Вот тут-то я невольно вспомнил тебя, и мне стало страшно. Он был худой, в лохмотьях, на ногах нечто вроде сандалий из кусков старых автомобильных камер… Не мы затеяли эту ужасную войну, но мы должны воевать в полную силу и обязательно победить. Ведь мы — обладатели всего самого лучшего в мире. И я всегда молю бога быть нам заступником и опорой, дабы мы могли использовать наше могущество и наше богатство не только ради собственной пользы, но также ради счастья и благополучия всего рода человеческого. Я знаю, что повсюду в мире нас осуждают. Называют империалистами, колонизаторами, угнетателями. В нашей собственной стране, кроме огромной массы равнодушных, ничем не интересующихся людей, есть «ястребы», которые одобряют применение нашей военной мощи для сдерживания коммунистической экспансии в Азии и в остальном мире, но есть и «голуби», которые — сознательно или бессознательно — служат интересам международного коммунизма, не отдавая себе отчета, что в тот день, когда мир будет коммунизирован, первыми жертвами окажутся они, эти самые «голуби». Дочурка моя, при одной мысли, что тебе когда-нибудь придется жить в условиях тоталитарного режима, меня охватывает неописуемый ужас. Наши храбрые солдаты и твой родной отец находятся здесь, сражаясь за то, чтобы ты и твои дети могли наслаждаться долгим и нерушимым миром, справедливостью и свободой; могли жить в обществе, где каждый волен выбирать себе религию, книги, которые он хочет читать, и профессию, к которой чувствует призвание… в обществе, где каждый говорит то, что думает, без опасения быть посаженным в тюрьму или отправленным в ссылку. Помни только об одном: здесь мы переносим страдания, рискуем своей жизнью и даже лишаемся ее во имя нашей демократии!..»

Он резко приподнялся на кровати, открыл склянку со снотворным, вынул таблетку, положил в рот и, перед тем как проглотить, разжевал ее. Таблетка оказалась горькой. Канонада на мгновение затихла.

Он лег и вновь принялся за воображаемое письмо, обращаясь к возлюбленной: «Как я уже упомянул, в разгар боя я подумал о тебе. Когда я подошел к убитому мною коммунисту, он лежал на спине под деревом. Его глаза, черные, как твои, были широко раскрыты и неподвижны… И как это ни дико, в ту минуту передо мной возник твой образ. Почему? Наверно, причиной была его поза: убитый лежал на траве, ноги слегка раскинуты. Я вспомнил тот наш вечер в лесу, когда мы лежали в траве под буком и ты боялась, как бы кто-нибудь нас не увидел. Помнишь? А на нас с любопытством смотрела белка, притаившаяся на ветке, и ты засмеялась… Дочурка, помолись за меня, попроси бога, чтобы он простил прегрешения твоего отца и твои собственные, а главное — верь моей любви…»

На том же этаже, в шестьсот первом номере, майор, сидя за столом, писал письмо своей бывшей жене. «Милая, хотя я и знаю, что ты из упрямства не будешь отвечать на мои письма, тем не менее снова пишу, так как моя любовь к тебе и к нашим детям сильнее, значительно сильнее моего самолюбия. Меня могут убить в любой момент. Пожалуйста, пойми меня правильно. Я отнюдь не собираюсь таким способом играть на твоих чувствах и даже не прошу сострадания, вовсе нет! Ты меня знаешь. Я способен быть кем угодно, но только не трагиком. Трагедия не для толстяков. Наш удел — фарс. Но все заключается в том, что наша страна по горло завязла в самой сюрреалистической из войн. На прошлой неделе убили одного из моих лучших сержантов: ехал на джипе по дороге, и надо же! Шальная пуля, вылетевшая неизвестно откуда, попала ему в голову. Все произошло так быстро и бесшумно, что шофер только через несколько минут заметил, что везет труп. Он подумал, что его спутник уснул (мы здесь спим, когда удается…). Так вот, завтра может настать и мой черед, худой я или толстый, трагик или комик. Нет ничего невероятного и в том, что я, последовав примеру здешних священнослужителей, вылью на себя банку бензина (можешь быть уверена, что я, как истый патриот, воспользуюсь хорошо очищенным бензином, добытым из недр нашего родного штата, из скважин, которые приносят твоему отцу столь солидные дивиденды), щелкну зажигалкой (тоже нашего, отечественного производства) и — черт побери! — превращусь в то, что поэты именуют огнедышащим вулканом. Я убежден, что из меня получится отличный факел — жира во мне более чем достаточно. Так и вижу, как мое бедное тело обугливается посреди одной из этих улиц под равнодушными взглядами туземцев. (Пожалуйста, вместе с другими моими вещами востребуй непременно и мои золотые зубы.) Но, говоря серьезно, на этой войне со мной действительно может произойти что-нибудь ужасное, не исключая даже и того, что я вернусь с нее целым и невредимым. Послушай. Я тебя люблю. Иногда я боюсь возненавидеть собственную мать (я должен был написать — «свою святую мать», но не могу, это было бы иронией) за все то, что она сделала, чтобы нас разлучить. И еще одно: не буду отрицать, что иногда провожу время в постели с туземными проститутками. Они изящны, как цветы, чистоплотны, любезны и хорошо обучены доставлять удовольствие мужчинам, как штатским, так и военным, как худым, так и толстым. Но дело в том, что по-настоящему я люблю только одну тебя. Я был бы рад, если бы ты решилась и написала мне пару строк, подав хотя бы надежду, что в один прекрасный день мы, возможно, будем снова жить вместе, с нашими детьми. Не наказывай меня за преступление, которого я не совершал. Конечно, и я не ангел. В наши дни невинных нет — даже если исключить первородный грех, этот образ, неизменно производящий большой литературный эффект…»