— Так вот! Приказ Верховного Главнокомандующего… — все стихли. — За номером… — майор произнес номер с нулями впереди. — Секретный! (Это, интересно, от кого?) Приказываю — двоеточие — суд военного трибунала. И расстрел! А в особо злостных случаях с поджогами и насилиями — расстрел на месте!.. Специальными патрулями и нарядами… Без всяких судов… — это уж он добавил, кажется, от себя.
Водворилась скверная тишина, которая обычно распространяется в момент, предшествующий крайней опасности.
Обстановка складывалась, скажем прямо, неприятная: с одной стороны, Приказ Верховного, с другой — какая-то враждебность солдат к его содержанию (несколько «стариков» не в счет). Люди смотрели друг на друга — это было долгое переглядывание и нехорошее узнавание. Хотя мародерствующих здесь было не так уж много, но ведь на фронте почти все всё друг про друга знают (ну, за исключением совсем уж глухой тайны…). Намечались некоторая конфронтация и раскол. Из заднего ряда кто-то требовательно выкрикнул:
— А когда же можно будет?! — интонация прозвучала скверная, бунтарская, с блатным оттенком.
Майор почуял, что надо как-то разрядить обстановку.
— Товарищи, Польша — это Польша! Территория дружественного, союзного нам государства. А не какого-нибудь Пилсудского-Миколайчика! — он картинно вытянул руку на запад. — До логова фашистского зверя осталось сто семьдесят километров! Это один настоящий рывок для таких, как вы!.. Мы скоро доберемся до этого логова!.. И там… — большинство ждали жареного, зашумели с оттенком ликования. — Там… Там мы выдадим им такого разноцветного шишкин-перцина!..
Раздался взрыв жеребячьего гогота. Кто-то пронзительно присвистнул. Сидящий рядом со взводным военфельдшер наклонился и шепнул:
— Куда его понесло?..
— Ханыга, — сквозь зубы произнес взводный.
— Вот там, через сто семьдесят километров, мы такого петуха им запустим, что внуки и правнуки помнить будут, почем хрен на нашем базаре!
Поднялся шум ликования. Солдатская масса батальона раскололась, как стеклянная банка, залитая крутым кипятком. Лопнула, но развалилась не на равные части. Большинство (это было видно) пошли за майором. Он был доволен и вытирал носовым платком лысину и шею. Хангени растерянно озирался по сторонам и старался не встретиться взглядом с председателем.
— Там!.. Там можно будет! — закреплял майор свой успех.
Взводный не выдержал, кровь прилила к голове, колотило в висках.
— Сволота не потрошенная… — вырвалось у него на пределе ненависти, и кое-кто мог услышать.
А сам он уже стоял с поднятой рукой, на мгновение все стихли, думали, что командир взвода управления просит слова, а он гаркнул:
— Взво-о-од! Слушай мою команду! — Вышел на свободную прогалину. — Становись! — солдаты и сержанты повскакивали с мест и бросились строиться: продрогли, да и ужин уже, наверное, принесли. Команда была исполнена мгновенно.
— Собрание не окончено! — отмахнул рукой Градов.
— Р-равняйсь!.. Сми-и-ирно! — как будто и не слышал командир.
— Гвардии старший лейтенант, что вы там?.. — майор все еще полагал, что это недоразумение.
— В расположение ша-а-агом марш! — взвод топнул и двинулся.
— Лей-те-на-а-ант, вы мне ответите!.. Наза-а-ад!
— Бего-о-ом — марш! — неслось по лесу.
— Да я тебя за это!.. — летело вдогонку.
Романченко, как медведь вывалившийся из берлоги, заорал:
— Втор-р-рая р-р-рота! Станови-и-ись! И шагом марш… — было похоже, что он вздремнул и только что проснулся.
— Романченко, а ты куда? — удивился Градов.
— Так ведь уже… — сам исправно откозырял майору и в сопровождении офицеров пошел через лес.
Танкисты поэкипажно расползлись во все стороны, танкисты строем не ходят — они любят «поэкипажно»!
Остался взъерошенный майор у столика, покрытого тряпкой, и поблизости нервно закуривал капитан Хангени. Им предстояло выяснение отношений, а Хангени не любил и избегал ссор. «Нанаец ссориться не любит, нанаец любит любить», — говорил он с очаровывающей улыбкой. Не один Хангени, почти все офицеры старались не сталкиваться с замполитом — это было опасно.
В лесу смеркается быстро.
Строй стоял возле землянок, тяжело дышали после пробежки.
— Все слышали, что сказал майор? — строй ответил. — И видели, куда он вытягивал руку? — спросил командир. — Так вот, торжественно обещаю: всякого, кто вздумает поступить согласно бодрому совету гвардии майора, хоть и в «той самой Германии»… уж извините, расстреляю.
Кажется, всю неприязнь и злобу, накопившиеся против майора, он срывал на своих солдатах. Снова водворилась тошнотворная тишина. Командир сказал опять не то и не так, как хотел или как должен был… И один из стоявших в строю произнес негромко, лениво, но отчетливо:
— Отвечать будете.
Командир прошел вдоль строя — благо не километр… Есть такой миг, когда сумерки в лесу густеют от секунды к секунде… Обнаружил, даже не обнаружил, а по голосу определил смельчака — это был совсем уж ни в чем не повинный радиомастер Лапин. И надо было бы промолчать или отшутиться, а он, в упор глядя ему в глаза, сказал:
— Только вы об этом уже знать не будете.
Вроде бы все завершилось довольно эффектно, на высокой ноте, но все равно скверно. Хуже не придумаешь. Он как бы только на словах, а все равно пригрозил расстрелом ни в чем не повинному человеку… «Ну и сволота же ты, — сказал он сам себе в сердцах. — Ну и паскудина!.. А ведь кто-нибудь из них, стоящих в строю, так про меня и подумал…»
Немецкий грузовик, до отказа набитый ранеными, подорвался на тяжелой мине. Можете себе представить эту свалку, эту муку в предрассветных, еле различимых сумерках, в непролазной грязи, припорошенной мокрым снегом… Все произошло чуть севернее Каменец-Подольска в последний день марта 1944 года, всего восемь месяцев назад.
Андрюша Родионов попал в лапы к разъяренному врагу в самый неподходящий момент — их и так колошматили со всех сторон, а Андрей был командиром этой трижды проклятой диверсионной группы… На нем были танковые погоны — знак того, что пощады не будет. Все участники группы были уничтожены сразу — они напоролись на крепкую засаду. Никто так и не узнал подробностей боя (а может быть, его и не было). Убитые лежали горсточкой поблизости от уложенных в длинный ряд и приготовленных к погребению немцев… Родионова прижали рогатинами к массивным деревянным воротам. С ним не церемонились, его не допрашивали. Его распинали… Он не ругался, не просил пощады, не взывал к небу, не проклинал… Истошно выкрикивал что-то и затыкался, как будто терял сознание, но глаза все время были раскрыты… А те забивали не гвозди, а какие-то ржавые кованые крюки (где они только их добыли?)… Один забивал полукувалдой, другой деревянной колотушкой и часто промахивался… Его распинали на крепких воротах с растянутыми в стороны руками и ногами… Кажется, так был распят апостол Андрей Первозванный. Потому Андреевский флаг имеет голубой крест по диагонали угла в угол; орден Андрея Первозванного считался самой высокой наградой Российской Империи… Но Андрюша всего этого не знал. Не знали и ошалевшие от войны, от зимы, поражений и безысходности выдирающиеся из окружения немцы. Только представьте себе: неуклюжий грузовик, холодная, насквозь сырая тьмища, кузов, переполненный стонами, торчащими обмотанными конечностями… и все это еще раз взрывается… Только представьте себе…
Это он, Андрей Родионов, по натуре самый добрый и самый незлобивый малый, подорвал на мине автомашину с тяжелоранеными… И вот он, ОДИН, за всех бешеных изуверов и мстителей погибал в муках распятия… Добровольных палачей издали уже звали камарады, торопили, сокрушались их бестолковостью, медлительностью. Завершали, доколачивали как попало, наспех, — Андрюша уже и не вскрикивал, не звал на помощь. Глаза были раскрыты. В глазах стояли кровь и Небо… Немцы уже бежали (догоняли своих), один из них остановился, обернулся и выстрелил в распятого на воротах. Он не промахнулся — это уже была не месть, а это уже было сострадание.