— В 125-й на Малой Бронной.
— А моя дочка в 105-й, и никакого слада с ней нет — бандитствует!..
Среди заключенных поговаривали, что дочка самого начальника ГУЛАГа каким-то образом спуталась с уголовным миром и он, всемогущий Берман, да и его дражайшая половина — активный работник аппарата ЦК ВКП/б — не могли ничего с ней поделать. И это не были слухи или сплетни — обо всем этом говорили как о большом горе.
— Фотоаппарат ФЭД знаешь? — неожиданно поменял тему Берман.
— Знаю.
— Вот эти аппараты делают на комбинате при коммуне имени Феликса Эдмундовича Дзержинского, — с гордостью сообщил он, словно сам был конструктором этого аппарата или обнаружил признаки того, что я со временем стану одним из подопечных этой коммуны.
Вслед за тем я узнал, что горемычный отец Матвей Берман родом из Новосибирска и после смерти знаменитого педагога и воспитателя малолетних преступников, самого Макаренко, был начальником этой замечательной то ли колонии, то ли интерната под названием «Коммуна».
— Но недолго… А до того…
Наверное, много всего другого было у него до того.
Был у него, у этого Бермана, свой особый большевистский форс и повадки вождя, но ему еще чего-то не хватало ко всем ромбам, ордену, власти… Что еще ему так уж нужно было?.. Мне трудно было понять… Может быть, сочувствия? Может быть, чтобы кто-нибудь восхитился им: его трудолюбием, подвигом, размахом Свершений?.. Или, может быть, сердечно одобрил его самого и всю его деятельность? Может, ему хотелось быть еще и легендарным и беззаветным? Ведь все поголовно хотели быть Героями! И от кого они этого ждали всего? От заплутавшегося в дебрях ГУЛАГа школьника? Да еще сына заключенного… Может, ему нужно было какое-то независимое, беспристрастное признание всей совокупности его заслуг, что ли? А может быть, он тосковал по обыкновенной мальчишеской привязанности? Или даже любви… Тогда там я ничего не мог понять. Недоумевал и пытался вспомнить, кого он мне так напоминает? Мне казалось, что все начальники в нашей стране, а может быть, в мире тяготились тем, что обыкновенные люди постоянно их о чем-нибудь просили. А если не просят, то еще больше тяготились и ждали, что вот-вот станут просить. А если и вовсе не просили, то было совсем уж невмоготу: «Это что ж такое происходит? Даже не просят?!». Тут уж сердились…
— Есть у тебя какая-нибудь нужда? — Не выдержал Берман, кожа на его лице натянулась, а под ней выступили желваки и образовались впадины. Я поспешил и сказал:
— Нет!
— Что, совсем никакой просьбы нет? — Он не поверил.
— А вы кто? — Пришлось спросить.
У меня перехватило горло — он добился своего: я же не хотел спрашивать его об этом. И не хотел ни о чем просить.
— Я заместитель наркома, — как мог проще ответил он.
Для меня это было выше всякой допустимости.
— А начальник Вяземлага вам подчиняется?
— Думаю, что да, — нет, он не важничал.
— Тогда, — я это, кажется, излишне поспешно выпалил, — отпустите папу!
— Как же это? — Берман даже обиделся. Я с тобой, как со взрослым человеком, а ты… Я действительно занимаю пост замнаркома. Но ни одного человека, слышишь, ни одного сам я не арестовал. Не посадил, ты веришь мне? Ну, и не выпустил на свободу. Не имею права. На это есть другие. Органы. Службы.
Тут я обрел часть прежней уверенности и почти перебил его:
— Что я с луны свалился?! Я ведь не прошу отпустить насовсем. Я прошу — из зоны. Пока я живу здесь, в Вязьме. Он никуда не убежит и на работу будет ходить. Как полагается. Я пока не того…
Берман чуть сконфузился, поворошил свою рыжую шевелюру и сказал:
— Это другое дело. А то я подумал… — Он хохотнул. — Конечно, не обещаю, но… Наведу справки. Ты где живешь?
— Над железной дорогой… У паровозного машиниста, — мне не хотелось называть ни имени, ни фамилии. — Я всегда у них останавливаюсь.
— За постой платишь?
— Пятнадцать рублей за две недели.
— Не мало дерут.
— Ну что вы! Они как за стол садятся, так меня сразу зовут. Кормят. Очень хорошие люди.
— А вот по зоне тебе все равно лучше не шастать, — все-таки сказал он.
Вот тут я, кажется, скис — знал, что одного взгляда замнаркома хватило бы, чтобы меня отсюда выдворили навсегда. Да еще и наказали бы всех за послабления и потерю бдительности.
— Я вообще в первый раз в этот двор вышел… Уборная в корпусе сломалась, ее заколотили…
— Знаю, — с пониманием заметил комиссар государственной безопасности.
Дверь распахнулась, и на пороге остановился высокий грузный мужчина с одутловатым лицом — начальник Вяземлага полковник Петрович, — так его здесь все называли, и я его уже видел. Он буркнул что-то вроде: «Ррршите?»
— Мы в твоем кабинете, Петр Алёсандрович, с пионером вот беседуем. Он просил на то время, что будет в Вязьме, отпустить отца из зоны. А теперь, — он обратился ко мне, — иди по своим делам, орел.
Я попрощался и вышел. В голове гудело. Ноги дрожали. Но ничего… «Кажется, обошлось. Хотя, кто его знает». Зато я вспомнил, кого напоминал мне взгляд Матвея Бермана. Выражением голубоватых тоскующих глаз он был похож на врубелевского Пана — картина в Третьяковке рядом с знаменитым «Демоном», потом их убрали в запасник… И это сходство не отодвигало, а скорее приближало его ко мне.
В довольно просторной комнате, переполненной рабочими столами, находилось около десяти квалифицированных зеков — все сотрудники управления, в том числе и мой отец. Тут был полный переполох: кто-то через окно видел, как меня увели в главный корпус.
— Да ты знаешь, кто это? — кинулась ко мне Верочка Малиновская, ныне художник-оформитель, а некогда удачливая грабительница, опытная авантюристка и проститутка. Она промышляла на комфортабельных пароходных линиях Черноморья. — Знаешь?!
— Конечно, знаю, — ответил я.
— Кто?
— Матвей Семенович, замнаркома.
— Чудик, это Берман! — ее голос слегка дрожал.
— Комиссар безопасности! Начальник ГУЛАГа НКВД СССР! Ты понимаешь? Это… это…
— Да он сам мне все сказал, — я немного разыгрывал свою таинственную причастность к этой фигуре. Попутно наблюдал за общим смятением. Один папа был спокоен. Верочка обняла меня, прижала, и утащила в свой угол к большущему столу. «Она хорошая женщина, говорил отец, — правда покуралесила изрядно, наверное, больше не будет». Говорил, как о девчонке-проказнице.
— Ты хоть попросил его о чем-нибудь? — допытывалась Верочка, так, чтобы другие не слышали.
— Ну, а впечатление, впечатление какое? — спросил кто-то из мужчин охрипшим басом.
— Оставьте мальчика! — взвилась Малиновская. — Ему и так это…
— Что, и спросить нельзя?
— Я тебе спрошу! Я тебе так спрошу, что… — она сдерживала себя по всем линиям. — Подвести его хочешь?! — казалось, она вот-вот кинется на безобидного простуженного.
— Ну-ну… Я того… — бас заткнулся.
Водворилась мрачная пауза. Верочку здесь побаивались. Только отец как работал, так и продолжал, не проявляя ни малейшей заинтересованности к происходящему. Через некоторое время он оторвался от работы и произнес:
— Поздравляю! — он снял очки и откинулся на спинку стула. — Такое знакомство не каждый день сваливается. Только неизвестно — к добру или очередному казусу…
Я подошел к нему вплотную и прижался к плечу. Уж больно скучно без него мне было все эти годы.
Папа потрепал меня по затылку и поцеловал. Я знал, что он был мне благодарен за что-то. Я только не знал, за что. Кроме отца, поздравляли, подбадривали и другие, а на меня уже наползал страх.
Как я тогда отозвался о нем? Не помню. Все хотели знать мое мнение! Кажется, я сказал им: «А чего? Вполне…»
Верочка Малиновская ощерилась, гнала любопытных зеков и чуть не колотила. Она знала, что это опасно, стукачей и здесь было предостаточно. Она знала все об этих кобелях с ромбами. Они были не лучше и не хуже кобелей со шпалами и кубарями, иногда чуть лучше, чем грязные кобели с сикелями-треугольниками — вот какая была геометрия… Мне тогда Берман не то что понравился, он… мог бы ещё понравиться. В нем было столько от «настоящего коммунистического вождя», от справедливого устроителя жизни! Только что рыжий! А что бы ему стоило — фантазировалось — ведь вот захочет, и стразу отпустят… Ну, если не на совсем, то хоть на время каникул. Одно его слово, и все охранники будут меня пропускать, еще улыбаться будут: «Проходи-проходи, пионер эСэСэР». А папа поднимет руки, и они его будут вежливо обыскивать. Даже шутить, мол «рельсу сигнальную не уносишь ли?». И там, где я живу, у машиниста Михал Николаевича, все бы в доме знали, что есть у меня защитник — четыре ромба. Например, зовут к столу: «Ужинать!», а я совсем просто так говорю: «Спасибо, я уже ужинал». Как бы невзначай: «А как же папа? Ведь Берман с папой ужинать не может?» «А мы с папой потом отдельно поужинаем. Еще раз…»