В комнате повисла тяжелая тишина, нарушаемая только звуками улицы, проникающими через приоткрытое окно. Родители явно не хотели отдавать дневник, но были застигнуты врасплох и не знали, как себя повести.
— Господин полковник, мы ОБЯЗАНЫ приобщить тетрадь к делу, — продолжал давить Шумилов. — И вы обязаны ее выдать. Напомню вам содержание статьи 368 «Устава уголовного судопроизводства» Российской Империи: ни присутственные места, ни должностные или частные лица не могут отказываться от выдачи нужных к производству следствия письменных или вещественных доказательств. Нарушая эту статью…
— Я не отказываюсь, — негромко сказал полковник, многозначительно взглянув на жену. — Вы, разумеется, получите дневник Николая.
Софья Платоновна поджала губы, на переносице образовалась вертикальная складочка. Открыв дверцу бюро, она запустила руку вглубь и выудила рыжую сафьяновую тетрадь.
— Это не специально так получилось, просто в момент обыска у Николашеньки ее не было в столе… В то ужасное утро она лежала… совсем в другом месте… — Софья Платоновна запиналась, выдавливая из себя слова, и глаза ее бегали, как у нашкодившего котенка. — …Среди его учебников, которые он читал в последнее время… Мы даже не можем сказать, как это получилось… и совершенно упустили из виду, когда шел осмотр вещей…
Шумилов взял тетрадь, пролистал наспех. Это был именно дневник.
— Благодарю. Я напишу расписку, пригласите прислугу, дабы она засвидетельствовала, — проговорил Алексей Иванович.
Через пять минут он уже был на набережной Мойки. Ноги быстро несли его назад, в прокуратуру; не терпелось сесть за стол и внимательно изучить записи Николая.
«Ну, полковник, ну, жук! — размышлял Шумилов по дороге. — Разоблачает гувернантку, а сам пытается утаить от следствия такую важную улику, как дневник! Да, впрочем, разве только полковник? Как там говорится? Муж да жена — одна сатана. Только пока непонятно, кто кем руководит. Жюжеван ведь именно мамашу Николая называла своим главным недругом. И с чего бы это? Что они не поделили?»
Алексея Ивановича разбирало любопытство. Шумилов подошел к чугунным перилам, остановился на узеньком тротуарчике, практически перегородив его. Раскрыл тетрадь и пролистал страницы. В дневнике не было никаких вложений, характерных для подобного эпистолярного творчества: ни записочек, ни открыток, ни засушенных цветочков. Просто записи чернилами. Причем не ежедневные. На последней странице несколько фраз были густо замазаны тушью, да так, что прочитать их казалось невозможным. «Уж не эти ли строки являются причиной сокрытия тетради?» — подумал Алексей Иванович. Он все более укреплялся во мнении, что главные секреты еще только ждут разгадки.
13
Вернувшись в прокуратуру, Шумилов углубился в чтение дневника. Первая запись датировалась сентябрем 1877 года, то есть примерно за полгода до смерти. К дневнику Николай возвращался нерегулярно, обычно делая записи два раза в неделю.
Прежде всего Шумилов обратил внимание, что ни в одной строчке не упоминалась связь с гувернанткой. Мог ли вчерашний гимназист обойти молчанием такой животрепещущий для него момент, как «взрослая» связь с женщиной, со всеми сопутствующими новыми впечатлениями? С другой стороны, если верить полковнику, не такие они были и новые, эти впечатления, если только эта связь в самом деле началась почти три года назад.
В дневнике не было рассуждений о политике, ни под каким соусом не высказывались не то что радикальные, а даже просто критические суждения. Зато в некоторых записях автор изливал свое мрачное настроение, тоску, и именно это обратило на себя особенное внимание Шумилова. Так, в ноябре Николай писал:
«Смешно разочаровываться в мои годы! Чем больше живешь, тем больше узнаешь, тем больше видишь, что многие мысли неосуществимы, что нет никогда и ни в чем порядка. Должен ли я упрекнуть себя в чем-нибудь? Много бы я ответил на этот вопрос, если бы не боялся, что тетрадь попадет в руки отца или кому-нибудь другому, и он узнает преждевременно тайны моей жизни с 14 лет. Много перемен, много разочарований, многие дурные качества появились во мне. Кровь моя с этого времени приведена в движение, движение крови привело меня ко многим таким поступкам, что, при воспоминании их, холодный пот выступает на лбу».
Узнал Шумилов и точную дату поездки компании молодых людей в бордель. Произошло это 16 января. Николай довольно откровенно описал переживания своего конфуза, но понять, что же именно с ним случилось, было невозможно:
«Наперед знал, что ничего путного из этой затеи не выйдет, а все равно поехал. Хорошее, богатое заведение, девочки одна к одной, полячки из Варшавы и Лодзи. Сидел, пускал слюни, презирал себя. Тянул время, оттягивая момент своего окончательного мужского фиаско. Играл на гитаре, пел куплеты на матерные стихи Лермонтова и Полежаева. Стоявшая позади моего кресла барышня дышала в затылок и ложилась на плечи грудью, в результате чего произошел тот самый конфуз, которого мне любой ценой следовало избежать. Постарался не показать вида, изобразил, будто налился шампанским. Хотя и выпил больше двух бутылок остался трезв, как стеклышко. Как тяжело сознавать себя ничтожеством!»
Другая примечательная запись датировалась 21 января.
«Сила воли выработалась из упрямства и спасла меня, когда я стоял на краю погибели. Я стал атеистом, наполовину либерал. Дорого бы я дал за обращение меня в христианство. Но это уже поздно и невозможно. Много таких взглядов получил я, что и врагу своему не желаю додуматься до этого; таков, например, взгляд на отношения к родителям и женщинам. Понятно, что основываясь на этом и на предыдущем, я не могу быть доволен и настоящим».
Еще позже, 2 марта 1878 года, Николай сделал такую запись:
«Светло ли мое будущее? Недовольный существующим порядком вещей, недовольный типами человечества, я навряд ли найду человека, подходящего под мой взгляд, и мне придется проводить жизнь одному, а тяжела жизнь в одиночестве, тяжела, когда тебя не понимают, не ценят».
Эта вселенская скорбь молодого человека, едва начинавшего жить, могла бы показаться смешной, если не знать, что через полтора месяца его земной путь пресечется весьма трагическим образом.
«Экой Печорин, надо же! Молчать трубе, молчать литаврам! Не понимают, не ценят — это относится ко всем окружающим, включая родителей, брата, друзей, Верочку Пожалостину, Мари Жюжеван? Или на самом деле Николай имеет в виду всего одного человека? — размышлял озадаченный Шумилов. — Выходит, с таким ощущением собственной значимости жил Николай? Обыкновенно в его годы каждый молодой человек ощущает свою уникальность, ждет от жизни даров в виде славы, любви прекрасных женщин, блестящей карьеры, всеобщего восхищения его необыкновенными дарованиями… А тут — старческий пессимизм».
Последняя запись была сделана 18 марта, в день получения письма на голубой бумаге от Веры Пожалостиной. Николай записал в дневнике:
«Сегодня такой солнечный, хороший день на дворе, а для меня это — черный день. Верочка ответила, умышленно сделав это письмом, а не при личной встрече. К чему все прелести мира, если нет больше…»
Дальше запись прочитать не удалось — почти половина страницы оказалась вымарана тушью, да так густо, что под нею не угадывалась ни одна буква. Шумилов задумался. Интуитивно он чувствовал, что именно эти, кем-то старательно зачеркнутые строчки, очень важны для понимания последовавших в середине апреля событий. Вероятно, поэтому их и постарались скрыть. Кто бы это ни сделал, он не захотел полностью уничтожать ни страницу, ни сам дневник. Очевидно, потому, что дорожил каждым словом, попавшим в тетрадь.
Шумилов взял лист бумаги, ручку и выписал в столбец:
1. О себе самом.
2. Мать.
3. Отец.
4. Жюжеван.
5. Пожалостина Вера.
6. Павловский Сергей.
7. Веневитинов Иван.
8. Соловко Владимир.
9. Штром Андрей.
10. Пожалостин Андрей.
11. Обруцкий Федор.
12. Спешнев Петр.
13. Посторонние, случайные люди.