Изменить стиль страницы

Казалось, полный, безмятежный отдых после более чем года мучений…

Но вот однажды утром, включив по обыкновению репродуктор, я услышал голос Левитана с особенной, значительной интонацией, которая хорошо знакома всем, кто слышал в те времена «важные сообщения». Левитан читал о новом раскрытом органами госбезопасности заговоре — заговоре врачей-убийц, орудовавших в самых почтенных лечучреждениях. Конечно, все эти гнусные злодеи обезврежены и вскоре предстанут перед судом.

Вот что характерно, среди обвиняемых были крупнейшие светила медицины — русские и евреи, скажем — Виноградов и Вовси. Но логические ударения были расставлены так, будто и здесь — еврейский заговор.

Выслушав все это, я надел лыжи и ушел в лес. Избегая главных лыжней, пробродил в одиночестве до обеда.

В столовой у моего прибора была предупредительно положена газета. Отодвинул ее и принялся за закуску.

— Нет, вы прочтите, — сказала жена полковника.

— Думаете, меньше станет аппетит? — попробовал отшутиться я.

— Нет, серьезно, прочтите — это очень важно.

Читаю с каменным лицом, чувствуя на себе взгляды. И принимаюсь за суп. Полковницу это, видимо, не удовлетворяет.

— Подумайте, какой ужас! Вы знаете, тут отдыхает жена Володина. А его покойная дочь болела сердцем. И он добился, чтобы ее лечил Вовси. Так жена говорит, Володин места себе не находит.

— Ну, знаете, можно еще подумать, что хотели вывести из строя руководителей. Но при чем здесь дочь Володина?

— Ах, как вы не понимаете! Ведь он же перед членами правительства выступает!

— Брось, Галя, ерунду говорить, — вмешался полковник, — при чем тут в самом деле Володин!

Я благодарно посмотрел на него, и обед закончился в молчании.

Следующие дни принесли новые известия. Например, что награждена орденом Ленина доктор Лидия Тимашук, благодаря которой разоблачили преступные махинации обвиняемых. Рядом со мной был один из гроссмейстеров. Кажется, русский. И тоже читал газету.

— За что награждают! — вырвалось у него. Но тут же он опомнился и, бросив на меня косой взгляд, продолжал преувеличенно громко: — И правильно награждают!

И поползли слухи — что ввиду справедливого гнева народа всех евреев выселят в Биробиджан, вот только кончится процесс. Насколько эти слухи были основательны, сказать не берусь. Но практика выселения целых народов была уже не нова.

Вместе с тем пышно праздновалось шестидесятилетие Эренбурга, минувшее два года назад.

Вот в таких условиях заканчивался мой «отдых». На пару дней приехали Лена с Гришкой (их поместили даже в номер «люкс»). Тогда и сделаны те фотографии. Кто подумал бы, что в этом солнечном лесу, на этих аллеях, в этих беседках мы с Леной все обсуждали — не развестись ли нам?

— Вы с Гришкой армяне. Вас не выселят.

Как-то мы ни до чего не договорились — уж очень страшный был разговор…

Под вечер второго дня я провожал их на станцию. По дороге стал объяснять кому-то, как пройти, а Гришка подумал, будто я сам хочу вернуться.

— Папа, ты от нас не уходи, — сказал он мне тихонько. А мне так защемило сердце!

И теперь, когда хожу на лыжах по этим местам (обходя, однако, те глухие уголки, которые намечал себе тогда, чтобы замерзнуть, если и в самом деле будут нас выселять), я не могу не вспоминать всего, что было тогда.

И конечно, прекрасные старые сосны в этом не виноваты.

Но я все время возвращаюсь мыслью к тому, что, в общем-то, мне повезло. Выгнали с работы, но ведь не посадили, не отправили в концлагерь, ни даже в Биробиджан! И я прочел еще в газете, что «дело врачей» прекращено за недоказанностью обвинений, и сам видел указ о лишении Лидии Тимашук ордена Ленина.

Мозжинка, февраль 1973 г.

Мне повезло

В самом деле, мне повезло. И как мне повезло, я еще не знал в те дни. Но чтобы это было понятно, нужно вернуться немного назад.

Когда организовывали совместную Московскую экспедицию, условились все «накопанные» коллекции отдавать музею Москвы. В первый же год я сдал партию материалов из раскопок на устье Яузы, затем — и остальные. Это было тем проще, что обработка коллекций — описи и прочее — делалась в подвалах музея. Но с вещами, добытыми в Зарядье в 1949–1951 годах, дело пошло хуже. Подвалы были чем-то заняты, обрабатывать находки пришлось в лаборатории института, и там они лежали, мешая всем, перегружались на склад. А в 51-м экспедиция была закрыта, я оказался зав. археологическим отделом музея, а коллекции оставались в институте совсем уже беспризорными: единственного сотрудника — Эммануила Абрамовича Рикмана — уволили вскоре вслед за мной.

Директор музея Салов не хотел бросать начатое дело. Он дал нам другой подвал, правда — вне музея, у Кропоткинских ворот. Подвал был сухой и относительно теплый, при нем состоял старенький сторож — Иван Иванович. Мы кое-как оборудовали наше «хранилище». О том, чтобы заказать лотки, и речи быть не могло. Выпрашивали в магазинах фанерные ящички из-под мармелада, из-под апельсинов — и у нас это были маленькие лоточки и большие лотки. Как говорится, не до жиру. Привезли старые коллекции, попросили у института новые. Часть они и отдали, но многие ящики попали уже на склад — в бывший гараж президента Комарова. Их достать было нельзя по причине деликатной, как доверительно сказал мне Медведев:

— Понимаешь, там стоит киселевская машина — не подступишься. Подожди — скоро он свой гараж заведет.

Странная личность этот Медведев. Человек не без способностей, а главное — не без интереса к науке. По годам мы ровесники и к тому же одной школы, хоть учился он у Арциховского года на три позже меня. Пока в экспедиции все было гладко, с Медведевым было очень хорошо работать: мы понимали друг друга во всех делах буквально с полуслова. И казалось, что его бегающие, никогда не глядящие в лицо собеседника глаза — это от болезни, что на самом-то деле на него во всем можно положиться. А мрачноватый, грубый юмор его даже как-то импонировал, подчеркивая мужественность.

Но стало не до смеху, когда фортуна, что называется, от меня отвернулась. Начальником Московской экспедиции назначили Арциховского, но все дела, конечно, оказались в руках Медведева, который оставался заместителем начальника, как был при мне. И все стало вестись так, чтобы из экспедиции сейчас же изгнать самый дух Рабиновича и (чего я тогда не осознал вполне), как считали «наверху», вообще иудейский дух. Медведев охотно вытравил бы даже мою подпись на чертежах, да было уже поздно. Напуганный Митя Рикман боялся выдать мне даже какую-нибудь фотографию раскопок.

— Меня же вы-ыгонят! — ныл он.

Но, как уже сказано, трусость Митю не выручила; я под давлением общественного мнения все же получил основные материалы, а с ними — и возможность продолжать работу вне института.

Наружно отношения с Медведевым оставались корректными — при встречах даже перебрасывались шуточками, совсем как в прежние дни. Я охотно уступил его просьбе подождать с передачей коллекций, тем более что имел для работы чертежи, рисунки и фотографии.

Но вот свалилось новое несчастье, которого я, если бы был поумнее, должен был ожидать: партбюро музея взялось проверять наш отдел. Как водилось в те времена, мне вымотали душу. Но все обвинения рухнули за исключением одного: не проявлено должной настойчивости в получении от Академии наук оставшихся коллекций, а это — преступная халатность! Постановили: дать Рабиновичу последний срок — два месяца — и чтоб коллекции были здесь до одного номера. В институт ушло соответствующее письмо.

Вскоре после этого Медведев снова интимно отвел меня в уголок роскошного лепного зала особняка Комарова:

— Что это вы за письмо прислали?

— Ничего не поделаешь: требует партбюро. Да и в самом деле пора с этим кончать.

— Слушай, ящиков этих никак не можем найти. Давай их спишем, актик составим. Ведь черепки одни!

Признаюсь, это предложение задело меня за живое.