- Девушка развлечется, - говорила она мужу всякий раз, когда он выражал сомнение в том, приглашать ли ее.

- Она не подходит нам, - морщился Штемлер, хотя, выбрав меньшее из зол, он предпочел бы видеть за ужином ее одну, нежели всех.

- У нее много достоинств, - защищалась госпожа Штемлер. - Отличная семья. Она родственница Медекши.

Это подтвердил даже князь, приглядываясь к Дрефчинской из угла гостиной.

- Дальняя! - озабоченно засвидетельствовал он. - Очень дальняя, покачал головой. Привстал, еще раз бросил на нее взгляд и упал в кресло, всем своим видом давая понять, .что тут уж, мол, ничего не поделаешь.

- Правда ведь, в ней чувствуется порода? - госпожа Штемлер возобновляла атаку с другого фланга.

- Конечно, конечно, - соглашался Медекша, но, вдруг испугавшись, что госпожа Штемлер подумает, будто он перехваливает девушку, тоном антиквара, знатока живописи, оговорился: - Насколько можно об этом судить под слоем грязи.

Она принадлежала к числу людей беззащитных; и перед собственной грязью тоже. Снаружи грязь покрывала Дрефчинскую, липла к ней постоянно, вылезала из каждой поры и щелки, словно пот или жир. И без конца. Как и те, кто не знает, что делать вечером с быстро растущей щетиной, Дрефчинская не умела справиться с собственной кожей. Она была чистой только сразу после ванной. Но тогда ее никто не видел. А кому видеть? В субботу вечером! Мать спала, а брат возвращался поздно после карточной игры.

- Ну, как вы развлекаетесь? - Штемлер изучал ее.

Она встревожилась. Не ирония ли это? Столько часов одной шататься по комнатам, задерживаться, только не там, где много гостей, уставившись безразличным взглядом то в зеркало, то в картину, то в скульптуру-словно смотритель в музее, который без конца проверяет, все ли на месте. Развлекаться? Мысль, опять пришедшая ей в голову, заставила Дрефчинскую покраснеть, чувство неуверенности привело в движение все ее запасы пота, и его потоки, обгоняя друг друга, устремились к коже; этот своего рода механизм только и работал у нее исправно. Она уже была вся мокрая, как это с ней всегда случалось, но еще не могла найти и слова в ответ, если не считать той фразы, которую едва можно бьшо расслышать:

- Что вы сказали?

Уйти бы, раздумывал Штемлер. Но это значит показать ей, что ему нечего ей сказать. Тактичнее остаться? Но ведь единственная тема, приходившая на ум, была бестактна.

- Из полиции ничего? - спросил он, так и не преодолев своих сомнений.

- Они не звонили, - проскрипела она.

- А вы?

Он оборвал себя на первом слове нотации. В конторе он бы отделал ее, нудил бы с четверть часа. Но тут, у себя дома? А главное, он не хотел мучить себя. Губы ее шевелились, кривясь отвращением, словно она раскусила зернышко перца. Развлекаться! Она не могла отбросить это выражение, возилась с ним, будто развязывая веревку на свертке. Что оно может означать! Ей ни за что не пришло бы в голову уйти с вечера. Зачем? Она взвешивала.

Чем бы это себе объяснить. Надеждой на то, что что-то случится.

Желанием чего-то иного. Стремлением показать другим, насколько хороши у нее отношения с работодателем. Всем понемногу. И тут новая волна румянца залила ее щеки. Она с проклятиями набросилась на какую-то свою мысль. Не прожорливость же привела ее сюда.

- Завтра я сам позвоню, - решил Штемлер. - Это вещь недопустимая. Вор наверняка попробует продать машинку. Поклясться можно, что он ходит с нею по городу. А полиция и пальцем не шевельнула.

Мысль о еде приводит Дрефчинскую в возбуждение. Нет, ей не хочется признаваться перед самой собой, что не в этом дело.

Груды мяса, салата, масла, всего-задаром! Дрефчинская, бывает, вот так, ни с того, ни с сего, заскочит в закусочную съесть полкурицы, или грудку индюшки, или кусочек паштета за два пятьдесят. А у них все деньги на счету, и потом приходится как-то выкручиваться за недостачу перед матерью, седой, старой, которая, кстати, тотчас впала бы в отчаяние, узнав, что дочь голодна. Как объяснить, что вовсе нет. Но просто не могла выдержать и не съесть трех тартинок с лососиной, особенно, что самое удивительное, эту, последнюю.

Штемлера раздражает молчание Дрефчинской. До чего же бесчувственная. Ни словечка, ни жеста, ни сочувствия. Он смотрит на руку секретарши. Вот эти пальцы вспархивали вверх, утопая перед тем в клавиатуре. Машинки касались вот эти груди, впрочем-сейчас их и не заметишь, а о прошлых своих впечатлениях он начисто позабыл, теперь ему так только кажется.

Сколько бы у нее можно было вычитать ежемесячно? Он сжал губы. Пугать ее сейчас жестоко, но как было бы приятно. Однако сквозь эти грезы на Штемлера уже посматривает жена, которая придет просить о жалованье для Дрефчинской, в конторе холод, капризы. И все же, хотя он и понимает, что никогда не решится на такую санкцию, Штемлер подсчитывает. Десять злотых, пятнадцать, семь лет, пять. Вздор.

Подходит слуга с подносом.

- Не угодно ли кофе?

Штемлер машинально идет на жертву:

- Может, все-таки?..

Но Дрефчинская отказывается. После кофе она не спит.

- Что вы говорите? - изумляется Штемлер. Сам он тоже не пьет кофе, но из-за желудка. Как же он его донимает.

"До самой смерти расплачивалась бы! - продолжает размышлять Штемлер. Но тут же одергивает себя. - Какая чепуха. Итак, сколько же ей может быть лет? Ax, - он взвешивает, прикидывает, - лет тридцать. Не так плохо".

И вдруг молодость ее очень обрадовала Штемлера. В тоне его даже послышались приветливые нотки, когда он сказал:

- Тогда, может, кусочек торта?

К Штемлерам манит Дрефчинскую прожорливость. А удерживает здесь допоздна убеждение, что на приемах, как в кино или театре, надо высиживать до конца. Она томится, так как всегда чувствует себя усталой. И ей, в общем-то, все равно, что развлечение, что скука. Когда она открывает рот, то и сама не знает, что у нее получится, улыбка или зевок. Но поскольку она свято верит программке жизни, то и выполняет записанное в ней пункт за пунктом. Безразлично, надо ли идти в театр или в уборную. Да и без особых переживаний. Дрефчинской чужда косность взглядов. История с машинкой ее не взволновала. Раз существует воровство, значит, должны быть воры и краденое. А ломать себе голову, почему такое случилось с ней, незачем, это так же, как бывает с фальшивыми деньгами, ну кто-то ведь возьмет их в конце концов, иначе бы их не делали. А чего уж тогда говорить о том, что записано в судьбе каждого. О болезнях, возрасте, чувствах. Этим последним словом Дрефчинская называет то, через что раз или два в жизни пришлось пройти всем знакомым ей женщинам. То есть период безволия в отношениях с каким-нибудь одним мужчиной, безволия, которое ничем не объяснишь-ни корыстью, ни удовольствием, такое случается до сорока. Это столь же несносное чудачество, как и в более поздние годы страхи или восторги старых дев, но куда более постыдное. Ибо затем приходят иные мании. Дрефчинская знает об этом лишь по бумажкам. Семь лет она работала в Страховой кассе, пока ее не сократили. На что только она там не насмотрелась. Она и сама однажды едва убереглась от такой истории. Но его перевели в другое место. Она и выговорить бы не смогла слово, которым это называли: любовь-понятие, отделенное от чувства на потребу богатым и искусства. Она без восторга относилась к миру, который из чего-то подобного способен сотворить красивую вещь. Судя по тому, что она видела своими глазами, все всегда происходит иначе. И она выбрала для своей истории имя поскромнее, будучи к тому же уверена, что она еще облагораживает вещь, но подлинную, повседневную, а не для избранных, таким выражением, как "чувство". Ибо что это, в конце концов, такое? Вечный стыд-за себя, с ним, перед другими. Их колкости, взгляды, нарочитые намеки. Обычно ни за какие сокровища не хочет человек попасть в подобное положение, но это оглупляет его. И еще страх. Нет его ужаснее, когда он приходит. Или потом. А надо. Дрефчинская о таких вещах дначе не думает. Изо всех существ она выделяет свой конторский мир, а из него-людей своего типа. Внешне не очень привлекательных, беспомощных в жизни, застрявших на самых нижних ступеньках.