- Вот именно! - И продолжал свою мысль: - Откуда эта печаль? Я десятки раз возвращался к книге Товита, чтобы понять, была ли она ведома ему. Текст скуп! А слова, которые можно было толковать как выражение его самочувствия после свершившегося факта, говорят, как мне порой кажется, об ином. Отец Сарры-еще только одна подробность, - извинился он перед слушателями, - как вы помните, согласился на этот брак, но не без опаски. Видно, ночью он пришел в отчаяние, раз поутру разбудил домашних и приказал рыть могилу. Восьмую могилу в саду! Они выкопали. Ненадолго это его успокоило. Он не мог выдержать. Побежал к новобрачным и "нашел их живыми, здоровыми и спящими вместе". В Священном писании нет ни одного слова без смысла, нет таких, которые повторяются без толку. Поэтому я думаю, что "живые" относятся к плоти, "здоровые" к чему-то другому. К духу? Самочувствию? Способности? Но в таком случае они могут проявиться лишь тогда, когда человек знает, что не для одного наслаждения, но и ради потомства он старался.

Костопольский начал:

- Иначе ненасытность...

Но Болдажевский набросился на него:

- Нет, тысячу раз нет! - объявил он. Как бы там ни было, но такого аргумента он не мог допустить. - Ненасытность, неполнота наслаждения, разочарование завершенностью-нелепая идея! Это уже наш век особенно тянется к подобного рода диким диагнозам.

Бог своими писаниями, думается, ясно говорит: "чловече, ты творишь наследника своего одновременно и своим телом, и своим духом". Мы хорошо знаем, что происходит с предназначенной на будущее существо частичкой человеческой материи, которую человек отторгает от себя. А с той частичкой нашей души, которая оставляет нас, дабы зачать душу ребенка? Что с нею происходит? Может, это она так ходит по кругу и печалит нас...

Неожиданно Болдажсвский обратился неизвестно почему ciicциаш.по к Скирлинскому, мрачному, словно ночь.

- А эти столики, послушайте, эти духи, эти искорки. Кто знает, не призраки ли это зачатых, по нс явившихся детей. Эта эктоплазма , являющаяся какой-то поразительно незрелой материей! А а! - махнул он рукой. - Все равно, lie перестанут!

Он пристально всматривался во что-то прямо перед собой, слонио картины из его прошлого проходили перед ним.

- Прочитавши книгу Товита, я не мог прийти в себя. Рукой, рвавшейся к бумаге, головой, пылавшей жаром, я создал мою драму о "Слепом Товии". Драматизированное послание о чистоте.

Даже не о чистоте нравов, ибо достаточно чистоты намерений.

Того, чтобы во время зачатья не прятать головы в песок. Дабы знать, чувствовать, помнить, что лежит в основе. Ребенок.

Будущее. Потомство!

- А сами вы, - спросил Костопольский. Никто бы и не догадался, что он подтрунивает. - Головы не прячете?

- Никогда! - воскликнул Болдажевский и гордо вскинул голову. - Раньше разное бывало. Сегодня...

Он оборвал себя, засмеялся оттого, что так раскипятился.

- Ну, сегодня я уже стар, но с той поры, как в душе моей произошел перелом, о котором я вам говорил, я остаюсь верен самому себе. Как только пьеса была готова, первым же курьерским поездом я примчался в Варшаву. Он опустил глаза и прошептал: - С вокзала прямым ходом к жене-повинился перед нею. Далеко за полночь мы были заняты мыслью о сыночке, которому мне хотелось дать имя Товий.

Он подумал с минуту. Вспомнил, что было потом.

- Наутро я отправился в театр. Я знал, что пьесу возьмут.

Сразу же после читки театр не стал делать тайны из того, что приобрел великую пьесу. Да-а-а!

Произнеся это словечко, которое он сильно растянул, Болдажевский впал в забытье и, кажется, не успев еще как следует прийти в себя, решил еще добавить:

- Я начал новую жизнь как раз в тот момент, когда Товита только-только начинала свою. Это единственный мой ребенок. Но даже если бы бог потом и не отказал нам в своей помощи, Тови все равно осталась бы для меня тем, что должно быть самым чистым. Кто стоял ближе всех к истокам ее жизни! Не жена даже, которую тогда частично отвлекали боли, ревматизм. Я чувствовал себя великолепно. Могу самым торжественным образом заявить, что ни пылинка не омрачила ту ночь. Потому и девочка достойна носить имя Товита-олицетворение чистоты.

Скирлииский протянул руку. Какая мука. Ах, надо бы предостеречь Болдажсвского! Ведь Ельского вот-вот разберет смех, а кто знает, может, и Костопольского тоже. Ну как этот старик умудряется пичегошеньки нс понимать! Но Ельскому расхотелось шутить:' в дверях появилась Кристина под руку с Мотычем.

Скирлинский сорвался с места. "Они одни! - подумал он. - Они остались наверху одни!"

- С ними больше никак lie выдержишь! - весело кричит Кристина Ельскому.

И кивает ему головой, заметя, кто сидит спиной к ней. Только что не пищит, так ей хочется выболтать, что погнало ее вниз.

Ельский не решается так вот вдруг оставить пожилых людей.

Наконец они вместе. Вся четверка молодых. Скирлинский, Ельский, Кристина, Мотыч.

- Она ему глаза выцарапает, - с наигранной горячностью мечется Кристина. - Они так ругаются.

- Да о чем? - пристает к ней Ельский.

- Товитка толкует Тужицкому, что аристократизм убил в нем истинного человека, а он ей, что только аристократ и может быть истинным человеком.

- Вздор! - Скирлинский не в состоянии сдержать себя.

- Вот увидите, она его искусает или исцарапает. - Кристине не терпелось все рассказать. - Я вас предупреждаю. Чтобы потом на меня не валили. Пусть я буду лучше ябедой, чем санитаркой.

Тем более что мой кузен Проспер...

Ей хотелось похвастаться, что в его семье, как и в царской, болеют гемофилией, но .Скирлинский помешал.

- Как? Проспер? - прервал он ее мученическим, неврастеническим тоном, будто лишь это имя повергло его в отчаяние.

- Ну да! Так его зовут. Что поделаешь! - взвилась Кристина. - Ничем вам не могу помочь.

Ельский, слегка подталкивая Скирлинского, подсказал:

- Вмешайся как прокурор!

И Скирлинский стал ступенька за ступенькой подниматься по лестнице. Сначала даже подумал, что все у него выйдет гладко.

Но поддержки, которую оказал ему Ельский, подсказав предлог, хватило ненадолго. Когда Скирлинский оказался на втором этаже, он уже знал, что не войдет. Он даже не заглянул в полуоткрытую дверь. Там царила тишина. Великое дело! - уговаривал он себя.

Целуются. Ну и что!

И собрался возвращаться. Троица заметила его, когда он,

миновав поворот, появился на середине лестницы. Минуть! разлуки было для него достаточно, чтобы сообразить, как они пьяны, он -один протрезвел. Галдели они невообразимо. Глаза, жесты, голоса показались ему ужасно кричащими. И жестокими. И вульгарными.

- Ну как, ну же, что они делают?

Они, видно, о многом порассказали друг другу, пока он отсутствовал. Он вытянул руку. Он прямо-таки умирал. Они добивали его. Но Скирлинский как-то все-таки сумел овладеть собой. Как человек, поставленный к стене, который хочет покончить с кривляньем, решительно бросил:

- Я вспомнил, что я не полицейский, - голос его дрожал, он никак не мог выговорить эти несколько слов свободно. Но все же закончил. - Прокурору разрешается вмешиваться лишь после того, как преступление совершено.

Шутка эта отняла у него все силы. Он и не заметил, как спустился с лестницы и оказался в гостиной. Держась за перила, сходил ниже и ниже, словно в преисподнюю.

И тут услышал за спиной взрыв смеха. Но то. что сказал Мотыч, к счастью, не услышал.

- Оставьте его. Он хочет провалиться сквозь землю.

Метка Сянос улыбнулась Костопольскому.

- Ну, отчего же, - проговорила она искренним, деловым тоном. - Вовсе вы мне не мешаете.

В ее намерение входило еще что-нибудь прибавить к этим словам, ее тянуло к ответам щедрым, причем на любые вопросы, не исключая, избави бог, и риторических, однако Костопольский уже наслушался досыта, ему хотелось поговорить, и ничто так не развязывало ему язык, как красота. Чтобы пожирать глазами, ему надо было что-нибудь рассказывать. Он чувствовал бы себя не в своей тарелке, приведись ему смотреть молча. Ему к тому же хотелось с помощью настырной болтовни заставить свои глаза беззвучно выразить восхищение, которое росло в нем неумолимо.