В традициях иудаизма приглашать на свадьбу и живых, и мертвых. Мне думается, что это — ключ к тому, как я могу прожить свою жизнь. Талмуд, который утверждает, что мир — это свадьба, сам по себе является сочетанием явных противоречий. В нем живые и мертвые сходятся вместе, рабби Акива является любимым мудрецом и мученической жертвой, а Тора превозносится как живое слово Бога даже тогда, когда не лишенная воображения группа мужчин манипулирует этим словом на наших глазах, приспосабливая к нуждам человека. Все эти парадоксы давно известны, они-то и встраивают мою жизнь, которая, по всей видимости, является продуктом современных сил, в старинную и — для меня — утешительную схему.

Немец-христианин, живущий рядом с Бухенвальдом, где погиб мой дед, занимается воссозданием синагог, разрушенных в тот день, когда рухнул мир моего отца. Я могу нажать несколько клавиш на компьютерной клавиатуре, и эти изображения, введенные в Германии, окажутся в моей квартире в Верхнем Вест-Сайде Манхэттена. Конечно, утешают меня не сами изображения — они мне кажутся плоскими и чужими, — а связь, которую они устанавливают между незнакомым мне немцем, пытающимся сохранить историю, и моим собственным парадоксальным «я».

Мир — это свадьба. Конечно, неплохо, если бы на самом деле было так. Если бы удалось объединить мир Храма и мир изгнания. Мир Европы и мир Америки. Мир трагедии и мир без войны. Мир вещей и мир слов.

Целой жизни не хватит, чтобы вместить все противоречивые составляющие, которые символически присутствовали на нашей свадьбе. В качестве свадебной накидки моя жена и я использовали талит, принадлежавший моему погибшему деду и полученный родственниками вместе с его прахом. Мы находились в уютной гостиной загородного дома моего отца. Моя любимая бабушка по материнской линии тоже была здесь и пристально глядела на нас. Ее муж умер за много лет до этого, и, как выразился мой отец, умер счастливой смертью — в окружении любивших его людей.

Мою собственную жизнь тоже можно назвать счастливой. Свадьба удалась на славу: вокруг меня были самые близкие друзья и родственники, но и она не обошлась без ощущения того, что в жизни есть вещи и менее радостные. Законоучители эпохи Талмуда, которые заявляли, что мир — это свадьба, полагали, что лучше бы этот мир вообще никогда не был создан. Придя к такому выводу, они тут же добавили, что раз уж он создан, то люди должны воспользоваться этим наилучшим образом.

Я знаю, что каким-то необъяснимым образом, свойственным только Талмуду, одна реальность не заменит другую, но в неявном виде сосуществует с ней. Юсси Бьёрлинг, поющий прощальную арию в «Сельской чести» на пластинке моего отца, являет собой прекрасный образчик живучести искусства, но одновременно является странной механической пародией на религиозные мечтания и упования на то, что голос может существовать и после смерти. Пластинка, разбитая моим отцом, чтобы меня не коснулась и тень той печали, которая для него была реальной, стала для меня символом его непреходящей боли. Бабушка, присутствовавшая на моей свадьбе, и бабушка, которой не суждено было это сделать, — каждая по-своему олицетворяла некий мир, и миры эти обладают для меня равной силой притяжения.

Глава IV

Человек перевел себя в новуювселенную, у которой нет общей системы мер со старой.

Генри Адамс. «Динамо-машинаи Пресвятая Дева»[9]

Отец однажды рассказал мне, что, когда он еще мальчишкой жил в Вене, у них был обычай, если никто не видит, плевать перед церковью. Этому его научили отец и мать, родившиеся в Польше. Бесспорно, в этом был элемент суеверия — попытка обезопасить себя от злых духов, которые могли появиться из церкви при виде проходящего мимо еврея. При этом выплескивался бессильный гнев на почти двухтысячелетний антисемитизм христиан. Я не исключаю, что в этом жесте вполне откровенно проявлялись чувства, которые окруженные со всех сторон европейские отпрыски избранного народа питали в отношении института и религии- узурпатора, которые они искренне презирали.

Моя мать, наоборот, выросла, распевая рождественские песенки. Ее мать — та самая бабушка из Нижнего Ист-Сайда, которая любила бутерброды с пастрами, — хотя и считала себя чистокровной еврейкой, но в детстве всегда отмечала Рождество. В Америке ничто не могло помешать такому смешению.

С одной стороны, если учесть, что родители моего отца погибли в самом сердце христианской культуры, то отношение к церквям, путь даже такое примитивное, не кажется чрезмерным. С другой стороны, поведение моей матери не казалось мне странным. В детстве я никогда не отмечал и не хотел отмечать Рождество, но мне всегда нравились рождественские песни, а в семье была традиция в канун Рождества заходить в церкви Манхэттена, чтобы послушать. Возможно, отец и ощущал некоторую неловкость при этом, но всегда с удовольствием присоединялся к нам. Никто никуда не плевал, и погромов тоже не наблюдалось.

Как предписывает еврейский закон, в доме, где я вырос, на всех дверных косяках были мезузы, но к кухонному окну был прислонен небольшой голубой витраж с изображением трубящего ангела — копия витража из Шартрского собора, которую моя мать купила во Франции задолго до замужества.

Во время моего первого путешествия в Европу я ощущал в себе обе стороны родительского воспитания. Я был аспирантом и собирался писать диссертацию по «Потерянному раю» Джона Мильтона, поэтому христианская культура не была для меня чужой. Наоборот, у меня появился шанс полюбить ее. Мне хотелось постоять на хорах Шартрского собора и ощутить то, что я чувствовал в уютной аудитории Йельского университета, где читались лекции по истории искусств: величественную красоту пространства, призванного воссоздать рай на земле.

Беспокоило ли меня, что тот будоражащий дух, который объединил христианскую Европу и подвигнул людей на строительство великолепных соборов, вдохновил их и на Первый крестовый поход в 1096 году? Трогало ли меня то, что неподалеку от Шартра, в Труа, примерно в то же время, когда закладывался фундамент собора, рабби Шломо бен Ицхак, в еврейской традиции известный под именем Раши, писал комментарии к основному тексту Библии и большей части Талмуда? Эти комментарии настолько хороши, что их можно найти на полях почти каждой страницы Талмуда. Как меня учили в еврейской школе, если вы, не дай Бог, уроните Талмуд в лужу, то Раши даже эта грязь никогда не коснется.

По правде говоря, я хочу отдохнуть от еврейских рассуждений. Хотя Раши потерял родственников и друзей во время Первого крестового похода и почти сразу перестал писать; хотя его внук, великий раввинистический комментатор Раббену Там, был избит во время Второго крестового похода в 1147 году — ему нанесли пять ран в голову, по числу стигмат Иисуса; хотя в 1171 году в Блуа сожгли тридцать одного еврея, потому что одного еврея обвинили в том, что он распял христианского ребенка (первая, но далеко не последняя в Европе клевета, закончившаяся кровопролитием); хотя Людовик IX, прозванный Святым, французский король, при содействии которого завершилось строительство собора в Шартре, сжигал Талмуд в 1242 и 1244 годах; хотя витражи на окнах этого собора аллегорически изображают падение синагоги — низвергнутой девы в сдвинутом набок венце и со сломанным посохом; хотя для Церкви иудаизм перестал существовать с разрушением Храма и хотя Шартрский собор, этот стремящийся к небу великолепный памятник из камня и стекла, торжественно празднующий гибель моей религии и рождение новой, открывает дорогу в рай, вымощенную камнями разрушенного Храма, — несмотря на все это, я был готов напитаться этой славой, этим величием. Я не хотел довольствоваться наблюдением раввинистического философа XX века Авраама Иошуа Гешеля в его труде о шабате, где он писал, что евреи не строят соборов в пространстве и что величие такого еврейского изобретения, как шабат, заключается в том, что это — дворец, построенный во времени. Мне не нужна была такая уклончивая изгнанническая мудрость. Я хотел чего-то физически ощутимого.