Изменить стиль страницы

Но настал день, когда нам с дядюшкой Касио пришлось распрощаться. В нашу семью пришла беда.

Однажды, прибежав домой, я услышал, как мать тихо всхлипывает в своей комнате, и увидел отца — он сидел, сгорбившись и понуро опустив голову. Отец поднял глаза, подозвал меня к себе и обнял.

— Мы уезжаем отсюда, сынок, — сказал он голосом, который я никогда не смогу забыть.

— Почему, отец?

— Меня уволили. Однако это ничего. В городе я найду новую работу, а ты сможешь учиться.

Он улыбнулся. Его улыбка показалась мне тогда очень странной.

— Но в городе не будет нашего паровоза! — Мне очень не хотелось уезжать.

Отец опять улыбнулся.

— И все-таки придется уехать, сын, — сказал он твердо.

Тут в комнату быстро вошел дядюшка Касио.

— Я слышал, вас уволили. Это правда?

— Да…

— Я больше не буду кататься на паровозе, — вставил я обиженно.

Касио ласково посмотрел на меня и ничего не ответил. Потом, также молча, он исподлобья взглянул на отца, повернулся и, не поднимая головы, вышел.

Стало тихо, и только из соседней комнаты доносились всхлипывания матери. Через минуту я услышал знакомое чах-чах, чах-чах. С этого дня я больше не видел дядюшку Касио.

Пятнадцать лет спустя, когда я пришел в штаб молодежного отряда изучать военное дело, я уже не вспоминал ни о паровозике, ни о старом машинисте. Шла революция. Отряд, в который я вступил, славился своей отвагой. Наскоро обучив строевой подготовке, нас отправили доучиваться на передовую. Детские воспоминания о паровозике дядюшки Касио вытеснил грохот гаубиц, и теперь я видел перед собой не широкие шляпы женщин-кули, а железные каски солдат, выкрашенные в грязно-зеленый маскировочный цвет.

Душными темными ночами я слушал треск пулеметных очередей и тонкое повизгивание пуль, и, сам не знаю почему, мне это начинало нравиться, как в детстве нравилось слушать гудок паровозика дядюшки Касио. Да и армия наша двигалась как старенький паровоз. Мы то рвались вперед, то останавливались, то пятились назад, то снова шли вперед. Город, где я жил в детстве, лежал в развалинах и был усеян безвестными могилами. Зато события сменялись с такой быстротой, которая, наверно, и не снилась маленькому паровозику, когда он катился среди тикового леса или мимо табачных плантаций.

Началась первая полицейская акция[111]. Голландские танки обрушивали на нас тысячи тонн стали, но мы дрались упорно, защищая каждый клочок родной земли. Мы были скверно одеты и плохо вооружены: наши карабины приходили в негодность после первых же выстрелов, пулеметы задыхались в самое нужное время, а снаряды часто не взрывались вовсе. И как ни крепка была наша воля, наш дух — мы отступали. Мы уходили в горы, становились партизанами.

Как-то раз я совсем неожиданно оказался недалеко от плантации, с которой меня связывали детские воспоминания. Я снова увидел склад, где работал отец, дом, где плакала мать накануне отъезда, хижины, где раньше жили мои друзья, и маленький паровозик, на котором я любил кататься в детстве.

Мрачное настроение, вызванное последними неудачами на фронте, как-то незаметно рассеялось и исчезло. Я сразу же вспомнил о дядюшке Касио. Что с ним, жив ли он? Наверно, получает свою пенсию и мирно живет где-нибудь здесь в поселке. Он так мечтал об этом когда-то…

Паровозик стоял возле склада, и я, сам не знаю как, очутился возле него. Вокруг было тихо и безлюдно. Я обошел паровоз — он казался одиноким и беззащитным и был похож на старика, который неподвижно сидит на скамейке и, подперев рукой подбородок, вспоминает навсегда ушедшую молодость. Я поднялся в будку. Там пахло плесенью и пылью, — видимо, паровоз давно стоял без дела. В топке лежал прогоревший уголь, влажный от утренней росы.

Что здесь произошло? Я задумался, пытаясь найти ответ, и вдруг улыбнулся — мне вспомнилось, как я сказал когда-то дядюшке Касио: «Когда вырасту, тоже буду машинистом». И вот я не машинист, а солдат. Жизнь — странная штука…

Вдруг я услыхал легкое покашливание. Воспоминания мгновенно оборвались, и я, чуть вздрогнув, обернулся. Передо мной стоял навытяжку солдат.

— Вас просит командир.

Я зашагал в штаб, мысленно улыбаясь. Вооруженный солдат революции — и мальчик, который любил кататься на паровозе, — как далеки они друг от друга!

Я получил приказ взорвать переправу неподалеку от города, который мы недавно оставили. Взрывчатки у нас было сколько угодно, — это была единственная ценная вещь, которую, отступая, бросили японцы. По моим расчетам, чтобы разнести переправу вдребезги, нам вполне хватило бы пяти полутонных бомб. Все дело было в том, как их туда доставить. Долго и безуспешно ломал я себе голову, пока наконец меня не осенила простая мысль. Паровоз! Ну конечно, на него вся надежда! Если он исправен, бомбы и все остальное можно довезти до передового поста, а оттуда до переправы рукой подать, — всего несколько километров в сторону.

Я приказал одному из своих солдат немедленно отправиться на розыски машиниста. Через час солдат вернулся и сообщил, что машиниста убили японцы в самом начале революции за попытку захватить оружие.

Я выругался — мои планы рушились.

— Кто сказал тебе это? — недоверчиво спросил я солдата.

— Рабочие. Там в хижинах…

Не раздумывая я зашагал к хижинам. В глубине души я надеялся встретить своих старых друзей — Кунчунга, Чеминга или Тураха.

На улице у своих жилищ стояли люди. Увидев меня, они зашептались. Изредка я ловил на себе их любопытные взгляды. Но ни одного знакомого лица здесь не было.

— Мердека! — нестройно закричали они, когда я подошел ближе.

Я ответил на приветствие.

— Кого-нибудь ищете? — спросил какой-то мужчина.

— Да, машиниста, друг.

— Кунчунга, стало быть? — спросил он серьезно. — Его давно уже нет.

— Кунчунга? — повторил я знакомое имя.

— Да. А вон его жена, — сказал тот же человек. — Жаль ее, у них трое ребятишек. — Он показал рукой на стоявших неподалеку женщину и детей. Самый маленький хныкал, и мать, укачивая его на руках, как-то странно глядела на меня.

Мне стало неловко, я не знал, что сказать, и молча погладил ребенка по голове. Губы женщины задрожали, а печальные глаза, глаза человека, который много страдал, потемнели. Я всмотрелся в ее бледное, изможденное лицо, и вдруг что-то прояснилось в моей памяти.

— Томблок? — неожиданно для самого себя спросил я.

Она вздрогнула, и ее ввалившиеся тусклые глаза сверкнули.

— Вы меня знаете? — спросила она удивленно.

— Я же Буюнг, сын конторщика, помнишь, тот самый, который любил кататься на паровозе?

На мгновение лицо ее просветлело, но она тут же заплакала и, упав на колени, обняла мои ноги.

Растерявшись, взволнованный, я неловко подхватил на руки ее маленького сынишку. Рабочие, окружив меня, здоровались. Услышав, что я тот самый Буюнг, который когда-то любил кататься на паровозике дядюшки Касио, они обрадовались.

— Жаль. Кунчунга нет в живых. Его японцы убили, — сказал старик, в котором я сразу же узнал Кромо, сторожа на складе, где работал отец.

Я долго просидел в хижине и совсем уже было отказался от мысли использовать паровоз, когда кто-то упомянул о старике Касио, который жил на отшибе, в небольшом домике среди полей. У меня вновь появилась надежда; я должен был пойти к дядюшке Касио.

Мы срезали путь, перейдя по большим камням стремительный ручей за деревней. Через час быстрой ходьбы мы подошли к полю, где стоял домик дядюшки Касио. Шагая, я мысленно спрашивал себя, сможет ли Касио помочь нам? Сможет ли? И чем ближе подходили мы к его домику, тем чаще, волнуясь, задавал я себе этот вопрос.

Наконец мы с ним встретились, и я понял, что тревожился не напрасно. При виде старика я испытал какое-то странное чувство — радость и разочарование вместе. Я был рад встретить старого друга, но в ту же минуту ясно понял, что он ничем не сможет мне помочь. Стоявший передо мной худой, сутулый старик с ввалившимися глазами долго не хотел верить, что я — тот самый мальчик, который так любил кататься с ним на паровозе. Молча вглядывался он в меня, и на его изрытом морщинами лице нельзя было прочесть ничего, кроме беспокойства и недоверия.

вернуться

111

В июле 1947 г. Голландия, после бесплодных попыток поставить Индонезию на колени путем переговоров, начала колониальную войну, лицемерно объявив ее «полицейской акцией».