— Скажи-ка какой прыткий камешек! Значит, теперь четки у шевалье де Ту? Так?
— У него.
— Но камня у него нет?
— Камень пропал. Может, потом и объявится, а пока его нет.
— Так… Понимаю. — Офицер ходил мимо горна от стены до стены, сосредоточенно покусывая тонкие губы. — Вы ведь и сами хотели получить такой камень путем алхимических превращений? Зачем?
— Надеялся прочесть четку и вдвоем с де Ту обрести счастье.
— Счастье? Бесконечное пребывание на этой грешной земле, по-вашему, счастье? Глупец! — Оказавшись рядом с обезглавленной бараньей тушей, офицер брезгливо поморщился и вынул хрустальный флакончик с ароматической эссенцией. — Отчего же вы рассорились с вашим другом де Ту? — спросил он, понюхав флакон. — Ведь вы поссорились с ним?
— Он мне не друг. Я работал на него три года, не видя белого света, а когда стало ясно, что мы пошли по неверному пути, он бросил меня без всяких средств. Не дал мне даже тридцати ливров на голландское стекло.
— Значит, это шевалье де Ту заставил вас делать для него философский камень?
— Он, — студент кивнул. — Де Ту и заставил, будь проклят!
— И что он надеялся в итоге получить? Богатство? Бессмертие?
— И то и другое.
— Неужели? — Офицер не мог сдержать улыбки. — А я-то почитал этого господина за умного человека.
— Он и есть умный. Это я дурак.
— Не берусь спорить с вами… Итак, у шевалье все же есть четки, а у вас нет ничего. Даже денег на лабораторную посуду.
— Теперь у меня есть ваши пятьдесят пистолей.
— Верно. Я и забыл. Но де Ту все же в лучшем, чем вы, положении?
— Еще бы! Он богат, знатен, его любят женщины…
— И у него есть четки, — настойчиво гнул свою линию офицер. — Но без камня они бессильны?
— Не совсем так. С их помощью можно легко усыпить человека и наслать на него безумие. Я думаю, что именно так он и сводит с ума женщин, в том числе и монахинь-кармелиток. Все, все они влюблены в него до безумия. Даже мать-настоятельница Бригитта де Бельвиль.
— И та юная дама, в которую влюблены вы? — тонко улыбаясь, спросил офицер.
— Откуда вы знаете? — встрепенулся студент.
— Успокойтесь, милейший, — остановил его офицер. — Это видно по вашим глазам. Ну, святой отец, — офицер повернулся к капуцину, — мне все ясно. А вы, мой бедный студиозус… — Он опять улыбнулся насмешливо и в то же время сочувственно, мягко. — Не надо горевать о любви, которую покупают, не надо. Даже если ее покупают ценой невиданных камней. И четка, которая без красного алмаза ни на что не пригодна, пусть не манит вас более. Для чего вам она? — Офицер кивнул и направился к двери.
— Дайте мне еще пятьдесят пистолей, и я открою вам последнюю тайну! — устремился вдогонку студент.
— Что? — Офицер удивленно поднял брови. — Вы сказали мне не все? Святой отец, — обратился он к францисканцу. — Что есть за этим человеком?
— Самые пустяки, — тихо и вкрадчиво ответил монах. — Сбежал из иезуитской школы, занимался черной магией, крал как-то кусок веревки от удавленника на Гревской пощади…
— Сжальтесь! — Студент упал на колени.
— Были и кое-какие мелкие шалости с воспитанницей кармелитского монастыря, — неумолимо загибал пальцы монах.
— Умоляю, святой отец! — Студент истово заломил руки. — Пощадите хоть вы меня, сударь! — На коленях подполз он к офицеру.
— Хорошо. Пусть будет по-вашему. — Офицер подкрутил жиденькие усы. — Вы, кажется, собирались мне что-то сказать?
— Да, сударь, да! Я про четки. Про эти проклятые четки! В них ключ к кинжалу справедливости!
— Какой такой кинжал справедливости? Первый раз слышу.
— Тот, кто поразит этим кинжалом сердце тирана, сразу же станет невидимым.
— Неужели? А вы разве не знаете про Равальяка, преступника, поднявшего руку на славного короля Генриха? Он ведь тоже хотел стать невидимым, но вместо этого угодил на эшафот. Говорите все, что знаете. Где кинжал? Для кого он предназначен? Кто тот тиран, кого вы готовились убить?
— Ничего не знаю! Ничего не знаю! — Все еще стоя на коленях, студент замотал головой и рванул руками ворот рубашки, словно задыхаясь. — Ей-богу, дорогой господин, я все вам сказал, что только знал!
— Посмотрим… — протянул офицер, поворачиваясь к выходу.
Монах услужливо раскрыл перед ним дверь.
— Из всей этой поистине чудовищной мешанины сказок и суеверной чепухи я заключил одно, — сказал офицер, когда монах вывел его на улицу, где дожидалась карета. — Иезуиты плетут политические интриги и, возможно, готовят очередное убийство. Этот юный невежда ничего не знает, но он сумасшедший и может стать опасным орудием в преступных руках. Его нужно изолировать.
— Бастилия, монсеньор?
— Да, Жозеф, как обычно. За шевалье де Ту установить наблюдение. С кем встречается, куда ходит… Потом накрыть всех колпаком — и в тюрьму. А дальше посмотрим.
— Будет исполнено, монсеньор… Вы довольны таинственной историей?
— Увы, мой Жозеф! У тебя прямо-таки чутье на всякие заговоры.
Глава 12
Вечное искусство
— Там она и висела. — Михайлов указал пальцем под самый потолок, где белел квадратик стены. Все остальное пространство сплошь было закрыто иконами. Они висели одна к одной, плотнее, чем на церковном иконостасе, хотя были различных размеров и форм.
— Очень наглядно и убедительно, — одобрил Люсин. — Как глянешь — так сразу и поймешь, что больше нигде она и быть не могла.
Он с любопытством оглядел комнату. Кроме стены иконостаса, в ней не было ничего особо примечательного. Старая, шелушащаяся проржавевшим никелем кровать, потерявшая почти все шарики, чертежный светильник над ней на телескопической штанге; три запыленных, явно неисправных самовара в углу; кипарисовый крестик и веревочные, старого обряда четки на свободной стене; письменный стол и застекленный шкаф, в котором стояли книги по искусству, какие-то статуэтки, маленькие образки, бронзовые складни, а также утративший все зубы, кроме одного, желтый человеческий череп.
На столе были всевозможные баночки с краской, флаконы с какими-то растворителями, громоздились смятые и запачканные высохшей краской темперные тубы; в полном беспорядке валялись плохо отмытые кисти, какие-то иглы, стеклянные трубочки для тунги, бритвенные лезвия, комья посеревшей ваты.
Возле самой двери высился внушительный мольберт, к ножкам которого притулились фанерки; на них со средним мастерством были выписаны темные деревянные церквушки на фоне вещего сумрачного неба, прорезанного латунной полоской зари, грустные, скорее всего карельские, пейзажи. Было там и несколько портретов: расчлененных на плоскости в манере Брака и более-менее реалистических, но в зеленых и синих, как у «голубого» Пикассо, тонах. На одной фанерке Люсин узнал Овчинникову. Она была не так хороша, как в жизни, но яркий, изумрудный стронций лица и легкий кобальт волос в фиолетовых брызгах краплака сообщали ей какую-то таинственную значительность.
— Вы продаете свои работы? — спросил Люсин.
— Очень мало. Редко покупают, — усмехнулся художник. — На мне даже фининспектор не заработает.
Люсин спросил его просто так, совершенно позабыв о том, что Михайлов видит в нем только следователя — не более.
«Нехорошо как-то получилось. Килька какая-то. Это же нормально для художника — продавать свои картины, и очень плохо, когда они не идут».
— Странно, — сказал он. — Мне лично нравятся эти северные виды. Что это? Кижи? Валаам?
— Не знаю. Я там не бывал. Это так… больше из головы.
— Очень похоже получилось. Север! Я его хорошо знаю. Необъятное какое-то небо там. Не горизонт, а именно окоём, а сосны и ели кажутся перед ним крохотными. Сумрачные облака. Все такое суровое, значительное, краски большей частью синие, зеленые, сиреневые, вода свинцовая, хоть и прозрачная… — Он остановился, тщетно ища ускользающие слова. — Вы любите Рериха? Весь он с Валаама начинается… — Но это было уже не его, это он слышал от Березовского.