— Предательски.
— А несчастная графиня Корнуолла…
— Добродетельная и прекрасная Игрейна…
— Наша бабушка…
— …стала пленницей злобного англичанишки, вероломного Короля Драконов, и затем, несмотря на то, что у нее уже были целых три красавицы-дочери…
— Прекрасные Корнуольские Сестры.
— Тетя Элейна.
— Тетя Моргана.
— И мамочка.
— И даже имея этих прекрасных дочерей, ей пришлось неволею выйти замуж за Английского Короля, — за человека, который убил ее мужа!
В молчании размышляли они о превеликой английской порочности, ошеломленные ее denouement. То был любимый рассказ их матери, — в редких случаях, когда она снисходила до того, чтобы им что-нибудь рассказать, — и они заучили его наизусть. Наконец Агравейн процитировал гаэльскую пословицу, которой она же их научила.
— Четырем вещам, — прошептал он, — никогда не доверится лоутеанин — коровьему рогу, лошадиному копыту, песьему рыку и английскому смеху.
И они тяжело заворочались на соломе, прислушиваясь к неким потаенным движениям в комнате под собой.
Комнату, расположенную под рассказчиками, освещала единственная свеча и шафрановый свет торфяного очага. Для королевского покоя она была бедновата, но в ней, по крайней мере, имелась кровать, — громадная, о четырех столбах, — в дневное время ею пользовались вместо трона. Над огнем перекипал на треноге железный котел. Свеча стояла перед полированной пластиной желтой меди, служившей зеркалом. В комнате находилось два живых существа — Королева и кошка. Черная кошка, черноволосая Королева, обе были голубоглазы.
Кошка лежала у очага на боку, будто мертвая. Это оттого, что лапы ее были связаны, как ноги оленя, несомого с охоты домой. Она уже не боролась и лежала теперь, уставясь в огонь щелками глаз и раздувая бока, с видом на удивление отрешенным. Скорее всего, она просто лишилась сил, — ибо животные чуют приближение конца. По большей части они умирают с достоинством, в котором отказано человеческим существам. Может быть, перед кошкой, в непроницаемых глазах которой плясали пламенные язычки, проплывали картины восьми ее прежних жизней, и она обозревала их со стоицизмом животного, лишившегося и надежд, и страхов.
Королева подняла кошку с полу. Королева намеревалась испробовать известную ворожбу, — развлечения ради, или чтобы хоть как-то провести время, пока мужчины воюют. Это был способ стать невидимкой. Она не занималась ведовством всерьез, — как ее сестра, Моргана ле Фэй, — ибо была слишком пустоголова для серьезных занятий каким угодно искусством, хотя бы и черным. Она предавалась ему лишь оттого, что в крови у нее присутствовала некая чародейская примесь, как и у всякой женщины ее расы.
Кошка, брошенная в кипящую воду, страшно забилась и издала жуткий вой. Мокрый мех, вздыбленный паром, поблескивал, словно бок ударенного гарпуном кита, пока она пыталась выскочить наружу или проплыть немного со связанными лапами. В уродливо распяленной пасти виднелась вся ее красноватая глотка и острые белые зубы, похожие на шипы. После первого вопля она уже не могла произвести никакого звука и лишь раздирала челюсти. Потом она умерла.
Моргауза, Королева Лоутеана и Оркнея, сидела у котла и ждала. По временам она пошевеливала кошку деревянной ложкой. Комнату начинала наполнять вонь от сваренной шкурки. В льстивом отсвете горящего торфа королева глядела в зеркало и видела в нем свою редкостную красоту: глубокие, большие глаза, мерцание темных лоснистых волос, полное тело, выражение легкой настороженности, когда она прислушивалась к шепоту в комнате наверху.
Гавейн сказал:
— Отмщение!
— Они не причинили никакого вреда Королю Пендрагону.
— Они лишь просили, чтобы их отпустили с миром.
Именно нечестность насилия, совершенного над их корнуольской бабушкой, причиняла страдания Гарету, — видение слабых и ни в чем неповинных людей, павших жертвами неодолимой тирании, — древней тирании галлов, — которую на Островах даже любой деревенский пахарь воспринимал как личную обиду. Гарет был мальчиком великодушным. Мысль о сильном, восставшем на слабого, казалась ему ненавистной. Сердце его расширялось, заполняя всю грудь, словно бы от удушья. Напротив, Гавейн гневался потому, что зло причинили его семье. Он не считал силу неправым средством достижения успеха, но полагал, что не может быть правым никто, преуспевший в делах, направленных против его клана. Он не был ни умен, ни чувствителен, но был верен, порой до упрямства и даже — в дальнейшей жизни — до раздражающей тупости. И тогда и потом образ мыслей его был всегда одинаков: С Оркнеем, правым или неправым! Третий брат, Агравейн, испытывал волнение оттого, что дело касалось его матери. Он питал к ней странные чувства, каковые держал при себе. Что до Гахериса, он всегда поступал и чувствовал так, как все остальные.
Кошка распалась на куски. Мясо от долгого кипячения раскисло, и в котле не осталось ничего, кроме высокой пены, состоящей из шерсти, жира и мясных волокон. Под нею кружили в воде белые косточки, а те, что потяжелее, лежали на дне, и белые пузырьки воздуха поднимались грациозно, словно листья на осеннем ветру. Королева, несколько сморщив носик из-за тяжкого запаха, исходившего от несоленого варева, отцедила жидкость в другую посудину. Фланелевое сито удержало осадок, в который обратилась кошка — набрякшую массу спутанных волос и ошметков мяса, тонкие кости. Она подула на осадок и принялась ворошить его ручкой ложки, чтобы он побыстрей остудился. Тогда можно будет разгрести его пальцами.
Королева знала, что во всякой полностью черной кошке имеется косточка, которая, если держать ее во рту, сварив предварительно кошку заживо, может превратить тебя в невидимку. Правда, никто точно не знал, даже в те времена, какая именно из костей на это способна. Потому и приходилось заниматься магией перед зеркалом, — так можно было отыскать нужную кость практическим путем.
И не то чтобы Моргаузе так уж хотелось стать невидимкой, напротив, ей, красавице, это было бы даже неприятно. Но все мужчины ушли. А тут — какое-никакое, а все же занятие, простое и хорошо знакомое чародейство. Оно, к тому же, позволяло ей повертеться перед зеркалом.
Королева разобрала кошачьи останки на две кучки, — в одной груда вываренных теплых костей, в другой комки разного разварившегося до мякоти сора. Затем она выбрала одну из костей и, оттопырив мизинчик, поднесла ее к алым губам. Она держала ее в зубах и стояла перед полированной медью, с сонным удовольствием озирая себя. Затем она бросила кость в огонь и подхватила другую.
Смотреть на нее было некому. А странноватый был вид, — как она раз за разом поворачивается от зеркала к кучке костей, всякий раз суя косточку в рот, оглядывая себя — не исчезла ли — и отбрасывая кость. Двигалась она грациозно, словно танцуя, словно было кому ее видеть или как будто хватало и того, что она сама себя видит.
В конце концов, — впрочем, так и не перепробовав все кости, — она утратила к ним интерес. Последние она нетерпеливо отшвырнула и выкинула всю грязь в окно, не особо заботясь о том, куда та может упасть. Затем она залила огонь, и каким-то своеобразным движением вытянулась на большой кровати, и долго лежала в темноте, без сна, и тело ее досадливо вздрагивало.
— Вот в этом, мои герои, — заключил Гавейн, — и есть причина, по коей мы, оркнейцы и корнуольцы, должны еще пуще противиться Королям Английским, а наипаче — клану Мак-Пендрагона.
— И вот почему наш папа отправился биться с Королем Артуром, ибо Артур тоже Пендрагон. Так говорит наша мамочка.
— И мы обязаны вечно хранить эту вражду, — сказал Агравейн, — потому что мамочка из Корнуоллов. Дама Игрейна была наша бабушка.
— Наш долг — отомстить за семью.
— Потому что наша мамочка — самая прекрасная женщина в гористом, просторном, увесистом, приятно кружащемся мире.
— И потому что мы ее любим.
И впрямь, они любили ее. Быть может, и все мы отдаем лучшее, что есть в наших сердцах, бездумно, — тем, кто в ответ едва о нас вспоминает.