ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
…Люди, люди. Шевелится колонна, взбивая дорожную пыль. Кровь и повязки. Лиц не видно. Понурили головы. Волосы в корках запекшейся крови. Только кровь и повязки. И пыльные, мокрые спины. И жжет нестерпимое солнце.
Выстрелы сзади — конвоиры добивают обессилевших…
Бредут, бредут пленные… Раненым невмоготу, кто–то стонет и, будто слепой, щупает воздух руками, ищет подпору, точно хочет ослабевшим телом опереться, клонится, вот–вот упадет, ему подставляет плечо рядом идущий:
— Потерпи, браток…
— Эх, начальники… завели нас! — кричит раненый.
— Не-е… Они никуда и никого не заводили… Отец не может завести в такое сына. А вы называли нас отцами.
Раненый косит на него обезумевшие от ненависти и страха, налитые кровью глаза.
— Да–да, я сам начальник, комиссар! И вот с тобой… Не хочу умирать и бросать тебя. Вместе пройдем муки. Вместе…
— Подпора… — соглашается раненый, — В плен–то попали не мы одни, а небось и генералы.
Измолоченная снарядами земля, и дорога, распаханная гусеницами. Солнце сушит почву, обращая ее в пыль, и, взбитая ногами, тысячами ног, пыль клубится, ползет в рот, застит глаза, ложится на спины. Под пылью не видно защитного цвета гимнастерок, пропитанные кровью повязки залубенели. Кровь сочится, кровь впитывает пыль, делая ее красной.
— Ой, мне тошно! Ой, мамынька родная…
Чей это голос, чудом сохранивший нежность и грудное дыхание? Идущие в колонне озираются вокруг, вперивают глаза в огромные, снопом свисающие на покатые плечи локоны.
— Сестричка, и она с нами… Поделила беду.
— Пить… Пить дайте, черти неуклюжие! — через силу кричит девушка и падает, подхваченная с лета на руки. На мускулистые руки. Один держит ее, как подраненную птицу, другой отстегивает свою флягу, срывает пробку и уж совсем осторожно, боясь разлить хоть каплю влаги, подносит ко рту, к приметно вывернутым губам. Вода не булькает. Фляга летит в канаву. Ей подносят другие — не одну флягу, много.
— Отойдет, приведем в чувство. У меня вода…
— Моя холоднее. Час назад из родникового ключа набирал.
— Не хватит, прошу добавочку принять, — вторит третий, маленький и, видимо, падкий на шутки солдат.
Погодя немного девушка приходит в себя. Оглядывает всех — и эти все смотрят на нее вдруг потеплевшими глазами.
— Черти вы мои, милые! Спасли, а так бы… Это со мной бывает… Как заслышу свист снаряда или мины — обмираю. Сердце заходится.
Ей отвечает один — совсем невпопад:
— Теперь не то увидишь. Плен — хуже…
— Цыц! — гаркают на него разом, — Чего каркаешь! Побег учиним. Вот стемнеет…
— Нам бежать далеко не придется, — возражает тот, кого оборвали.
— Почему? — спрашивает сосед.
— Свои кругом…
— Да ему, видать, охота в примаки податься. Бабьей юбкой укрыться, — острит маленький.
— Я вот тебе дам заместо примака здорового тумака! — отвечает тот. Сопит озлобленно: — Вот до чего докатились…
— Что у тебя: не язык, а маятник подвешен? — спрашивает сосед. — Ну и зануда!
Хмурый солдат не унимается:
— Что, молчать прикажете? Когда беда к горлу пристыла? Не буду молчать, не заткнете рот! — уже размахивая кулаками, продолжает он. — Разуйте глаза.
— Видим.
— Ни хрена вы не видите! Вот загонят за колючую проволоку…
Кто–то сзади подскочил к нему, развернул круто за плечо и косым ударом снизу хрястнул по скулам.
— За что бьешь–то? За что? — стерпев удар, обиженно промолвил солдат. — В чем моя провинность? Рази в том, что с бронебойным ружьем до конца в окопе сидел, одну чужую танку сжег.
— Замолчи!
Разговор в устоявшейся было тишине прерывает наплывающий с запада рев самолетов. Они проплыли серыми косяками над колонной, не сбросив бомбы и не обстреляв, только один, ниже всех летящий, развернулся, зашел в голову колонны и высыпал кипы листовок, вспорхнувшие под днищем белой стаей птиц. Пластались–кружили эти листовки, все оседая ниже к земле.
Белым–бела стала выбитая воронками дорога. Солдаты не наклоняются за листовками, хотя и возникает тайный соблазн прочитать, о чем в них пишется, — сдерживает строгий запрет, ставший привычкой: вражьи листовки не читать, в них не слова — яд.
Говор, так помогающий пересилить беду, опяль было потек от плеча к плечу, как вплотную к колонне приблизился немецкий конвоир: в черной куртке танкиста, е черным автоматом на груди и сам весь черный от мазута и пороховой гари. Заслышав разговор, он гаркнул на непонятном своем языке, понуждая, видимо, замолчать, но в этот момент хмурый и всем недовольный солдат растолкал товарищей.
— Эх, братцы, помирать — так с музыкой! — крикнул он и кинулся на немца.
Конвоир опередил, дав очередь в упор. Солдат еще какую–то долю минуты устоял на ногах и, падая, успел схватить конвоира мертвой хваткой за горло. Немец хотел вырваться, стряхнув с себя уже умирающего солдата и не мог: силы покинули, упал вместе с ним, хрипя и выкатив глаза.
Подбежавшие другие конвоиры подняли немца и, убедившись, что он мертв, положили на обочину, зная, что труп подберут сзади едущие машины, потом в диком остервенении дали несколько очередей по оттесненной на обочину колонне.
Откуда–то сзади раздался одиночный пистолетный выстрел. Упал еще один конвоир. Остальные, отбежав за обочину и широко расставив ноги, шарили яростными глазами по колонне, чтобы найти виновного. В наступившей напряженной тишине грохнул второй выстрел. Теперь сам обладатель пистолета упал, предпочитая смерть плену.
…Неровным, сбивчивым шагом идут пленные. Серым жгутом ползет на запад дорога, и она кажется свободной. Но скорбны лица, и нет–нет да проймет дрожь, колыхнут сердце слова: «Лучше бы смерть тут, без мук, без голодной жизни…» Мерещились пленным колючая проволока, высокие столбы, сторожевые вышки с пулеметами, морды алчно скулящих овчарок, тяжкие муки и дни концлагеря…
И кто–то успел вырваться из барвенковской западни и двигался на восток: они разорвали сомкнувшееся было кольцо окружения, пробились через огонь, теряя на каждом шагу боевых товарищей, и теперь тоже отходили.
Выехал из Валуек и штаб Юго—Западного направления. Главком ехал угрюмый и печальный, отягощенный нелёгкими думами. Ему было обидно переживать это, ставшее теперь уже очевидным, поражение. Ехал долго, но ни впереди, ни по сторонам войск не замечал. Только нетерпеливо обгонял беженцев да гуртом валящий по дороге скот.
Сумрачно и безлюдно было в степи.
По–над горкой мелькнули каски, колышущиеся при ходьбе, потом показались и сами солдаты. Главком остановился, открыл дверцы машины.
— Откуда? Чья дивизия? — поманив к себе сбоку идущего командира, спросил он.
— Никак нет, маршевая рота! — бойко ответил тот, не зная, как величать одетого в комбинезон начальника.
— Куда держите путь?
Командир роты помялся, спросил, кому имеет честь докладывать, и, узнав, что перед ним главком Тимошенко, побледнел с испугу и дрожащим голосом скомандовал:
— Ро–та–а смир–р–но! Равнение направо! — Потом, деланно повернувшись, доложил: — Товарищ главком, рота получила приказ в районе Валуек развернуться и задерживать всех идущих на восток солдат.
— Там нечего делать, — ответил главком. — Вот здесь стойте… Рубеж держите. Костьми ляжьте, а танки задержать. — И тут же начал показывать, где удобнее занять позицию, чем маскироваться… Пока говорил, не заметил подкативший сзади, со стороны фронта, серый «газик». Вышедший из машины офицер выждал, пока маршал отдавал распоряжение, и, когда тот обернулся в его сторону, доложил:
— Полковник Демин, офицер по особым поручениям Ставки.
Главком выдавил из себя улыбку, махнул рукой командиру, чтобы отвел роту и занимал позиции. Он пожал Демину руку.
— Днем с огнем вас не сыскать, — проговорил Демин, — Заезжал в Валуйки. Оттуда в группу Бобкина хотел пробиться, да танки перерезали дорогу.
— Зажал, брат, зажал…