Изменить стиль страницы

Так говорил Жуков, заместитель Верховного главнокомандующего.

Долго еще длилось совещание. Думали, говорили, горячились в спорах. Сшибались на картах советские полководцы с немецкими, навязывая им свою волю и решительные удары, и казалось, уже гудела под ногами земля, трещал и разваливался немецкий фронт.

А в это время по ту сторону линии фронта, незанятой территории, командующий Паулюс, удивленный диким упорством большевиков, готовился к новому штурму города, назначенному на 14 октября. Никто другой, как он, командующий, так хорошо не знал, что у стен города перемолото уже немало немецких полков и дивизий. Ох, как нужны были ему свежие силы! Но откуда их взять? Откуда? И только он, командующий, знал, что крупных оперативных резервов на сталинградском направлении у него уже нет. Его внимание было сосредоточено на прочном удержании оборонительных рубежей, прикрывающих фланги и тыл основной немецкой группировки, действующей в самом Сталинграде и на северном крыле. Знал он и то, что слабым местом оперативного построения его армии являлись ее фланги — там стоят лишь одни румынские да итальянские солдаты. А какие они вояки? Совсем пали духом, не надеются на победу, живут под страхом поражения…

Все это знал Паулюс и ничего не мог поделать: надо наступать, надо предпринять последний штурм.

И днем и ночью будоражили небо заунывные немецкие самолеты–рамы. Сам генерал–полковник фон Рихтгофен, командующий 4–м воздушным флотом, испытывал откровенное нежелание, но, показно храбрясь, летал на разведку Донских степей. И неизменно этот Рихтгофен докладывает фюреру: «Передвижений и сосредоточения русских сил на Дону не замечено». Это действует на генеральный штаб и на фюрера, как примочка к больному телу. Значит, нечего опасаться, что русские перейдут в наступление, им еще долго не оправиться от удара.

Тем временем и сам Адольф Гитлер подбадривал не только себя, но и все свое окружение. Правда, генерал Цейцлер, пришедший на пост начальника генштаба вместо снятого Гальдера, тоже порой бывает настроен скептически. Прошлый раз намекнул, что–де возможно русское наступление, да и зима с жестокими русскими морозами нежелательна, тяжко переносится немецкими доблестными солдатами. «Вы отчаянный пессимист, — заметил ему внушительно Гитлер. — Поймите — русские уже мертвы. А то, что лежит мертвым, не поднимется само собой».

На другой день, 14 октября, Гитлер для пущей убедительности издал приказ по немецкой армии за №420817/42: «…Подготовка к зимней кампании идет полным ходом. Эту вторую русскую зиму мы встретим более тщательно и своевременно подготовленными.

Сами русские в ходе последних боев были серьезно ослаблены и не смогут зимой 1942/1943 гг. располагать такими же большими силами, какие имелись у них в прошлую зиму. В отличие от минувшей, эта зима не может быть суровой и тяжелой…»

— Утешьте слабые натуры! — говорил Гитлер, потрясая приказом перед глазами вошедшего главного военного советника Кейтеля, — Как они не могут проникнуться истинно немецким фанатизмом! Мольтке говорил, что только в фанатизме ключ к победе…

— Мой фюрер, вы давно превзошли Мольтке, — серьезно отвечал, слегка наклонясь, Кейтель. — Недаром немцы видят в вас величайшего полководца, ниспосланного богом!

Гитлер улыбался. Он и сам уверовал и йе раз открыто заявлял, что дарован империи судьбою и провидением.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Костров оглянулся на поле боя… Отлогая крутизна горы. Песок, сползающий со склонов, — он кажется и сейчас полз, хотя бомбежки не было, и холм притих в безмолвии, пригретый лучами заходящего солнца. Оглянулся Костров да так и застыл в удивлении перед тем, что свершилось, что было вчера, позавчера, все дни, пока длилось сражение. Он только теперь, — когда дивизия снялась и выходит на отдых и когда пришло время подумать, — вообразил себя опять там, на поле боя, и ужаснулся, как же он выдержал все это и остался живым. Другая мысль не шла на ум. Только удивление и холодящее ощущение ужаса, не теперешнего, а вчерашнего, прошлого ужаса. И оттого, что было это все позади, заставляло его волноваться и переживать не меньше, как если бы это случилось сегодня. Подумал, как же крепок и живуч человек, если он перенес все, испытал все и перетерпел все — и частые бомбежки, от которых голова переставала что–либо соображать и тупела, и стоны раненых товарищей, и выражение жизни на лицах погибших, в смерть которых не верилось, и вероятие личной гибели…

Он шел, поминутно оглядываясь туда, на поле, и припоминая все сызнова: и вон тот простреленный бугорок, где лежал с товарищами, лежал и час, и два, позабыв обо всем на свете и не зная, что ждет его; свыкшись с опасностью, меньше всего думал о смерти; видел себя в ночи, при свете висячих в небе фонарей–ракет, которые порой, в тиши летнего вечера, казались ему городской праздничной расцветкой, но вспугивающий выстрел заставлял вздрагивать и возвращал к превратностям войны; он думал о том, как, ежась от холода в предрассветный час, засыпал чутко и мгновенно, а просыпаясь, чувствовал себя побитым, немела рука, которую отлежал, ломило в висках, будто кто сдавливал голову, — вставал нехотя, без желания, потому что с утра опять начиналось…

Вой сирен летящих на бомбежку самолетов…

Обвальный грохот взрывов…

Тяжелый полет болванок…

Рикошетный посвист пуль…

Косое падение осколков…

Кровь и стоны…

Розовые всплески шрапнельных разрывов…

Запах пороха и дыма…

Жажда. Степь горящая…

Тучи неоседающей пыли…

Теперь когда хоть на время все осталось позади, Алексей Костров может думать, радоваться или печалиться. Состояние у него было такое, как после тяжелой болезни. Следы ее еще оставались и саднили душу. В ушах стоял звон, нервы, все время бывшие в напряжении, ослабли, и было радостно и одновременно непривычно слышать по–осеннему долгую, устоявшуюся тишину.

Вероятно, то, что сейчас переживал Костров и о чем он думал, переживали и думали другие его товарищи.

Он услышал голос Нефеда:

— Знаете, о чем я думаю? — сказал солдат: — Эх, вот бы сейчас очутиться в деревне, в саду… Лежать бы на скошенном сене и видеть небо, спелые груши в листьях…

Костров усмехнулся и опять начал размышлять.

Война лишает человека всего: домашнего уюта, ласки жены, горячей поры сенокоса, ночлежных костров в поле, радости сбора урожая, запаха только что вынутого из печи ржаного хлеба, обжитости земли, зудящей охоты что–то делать, что–то ладить в хозяйстве — лишает огромного мира и дает взамен ничтожно мало: сырой окоп.

«Широки поля, — думал Костров, — а на войне человеку, находящемуся среди этих полей, перелесков, балок и высот, — тесно. И ходить тесно, и дышать. Окоп, ход сообщения, ведущий в ближние тылы, — вот и все твои владения». И еще он подумал о том, что человек, когда беда припирает, может всего лишиться — и уюта, и тепла, но, лишившись, не перестает быть человеком. Не 424 потому ли у военных людей очень обострены чувства, переживания; даже при виде помятого цветка они готовы тянуться к нему из окопа, чтобы поправить и разгладить лепестки; завидев ребенка, они смотрят ему в глаза, чтото вспоминают — может, своего же ребенка…

Не успел Алексей Костров выйти из боя, отдышаться на просторе, стряхнуть с шинели окопную, заскорузлую грязь, как уже почувствовал тоску. Это была глухая, не подвластная сознанию тоска.

«Как все–таки устроен человек, — дивился Костров. — Вживчивый, куда ни попадет, какая сила на него ни обрушится — все перетерпит… А потом, вишь, затоскует по дому. Спелые груши над головой…» И он представил, что бы делал сейчас дома тот же Нефед. Пришел бы он с фронта и перво–наперво по–мужицки, не торопясь, осмотрел свое хозяйство. И потом уж с охотой, и опять–таки не спеша, принялся бы за дело. Ладил бы ворота, небось подгнили от долгого стояния и дождей, белил бы стены или перекладывал печь, потому что засорился дымоход, а на носу зима… А Нечаев, городской житель, конечно бы, по зазывному фабричному гудку сверил время и поспешил на работу, а в субботний день хлопотал бы, как и где провести солнечный воскресный день: на пикнике с друзьями или в поле, среди пахучего разнотравья, у теплого лимана…