26 мая, пятница

Хорошенько выспавшись, я проснулся, и в голове у меня играла какая-то музыка. Я вспомнил, что это за песня, только через несколько часов. Эта мелодия выводила меня из себя, но перед самым выходом из дома меня наконец-то осенило. Песня называлась «Mirror» группы Спуки Тут, и наконец я вспомнил слова песни, где рассказывалось про одного парня, который смотрелся в зеркало, пока не понял, что Дьявол при этом потирает руки. Я уже давно заметил, что человек может идти и на ходу напевать мелодию, сам того не замечая. Если же вы остановитесь и обратите внимание на звучащую в вашей голове песню и хорошенько подумаете, то всегда найдете причину, почему слышите именно эту песню. Всегда. Если я иду на встречу с Салли, то на беззвучный проигрыватель в моей черепушке ложится «High-Ho Silver Lining» Джеффа Бека, а если я переживаю о родителях, то призрачный музыкальный ящик может сыграть «Have You Seen Your Mother Baby?» роллингов и так далее. Куда бы я ни шел и что бы я ни делал, мои действия и мысли комментирует какая-нибудь песня.

Пока я ехал в школу, я даже не заметил, что Спуки Тут сменила песня «White Rabbit» в исполнении Джефферсонз Эйрплейн и что я слушаю и не замечаю, что их ритм нарастает так, что от него у меня начинается улёт. Я просто торчу. Откуда пришло это ощущение, не знаю. Я — на гребне фантазии. Если бы только окружающие меня на улице люди, эти маленькие серые людишки, проживающие свои жалкие серые жизни, догадались, что рядом с ними по той же улице шагает новоиспеченный маг! Если бы только они почувствовали незримые оккультные энергии, наполняющие пространство вместе с пылью, ветром и автомобильными выхлопами! Если бы только они осознали, что Лондон — одно из полей, где веками не утихает незримая битва! Это импровизация фантазии — вот что это. Это все темы Муди Блюз. Я продолжаю по-разному обыгрывать все тот же образ — неузнанный маг проходит по блеклым лондонским улицам.

Провел утро, делая социологические заметки о детях на площадке. Если бы этот дневник досконально отражал мое времяпрепровождение, он был бы полон заключений, конспектов и мыслей по поводу диссертации. Но я не могу заботиться еще и об этом. Это слишком терминологично и очень скучно для непрофессионала. Так же скучно, как если бы я описывал каждый свой поход в туалет.

Сегодня утром шайка маленьких разбойников набросилась на меня с расспросами о том, что я делаю. Я попытался объяснить им это в самых простых выражениях. Чуть погодя они снова пристали ко мне, чтобы узнать, правильно ли они играют. Прийти к согласию с маленькими детьми — штука непростая. У меня от этого крышу сносит. Нет, правда сносит. Что же сносит мне крышу? Это темный ветер с севера, торжественно-мрачный ветер, который веками дул над степями, не встречая препятствий, которые могли бы против него устоять. Это ветер выдувает мои мысли, срывает их, как листья с деревьев осенью, оставляя только предельно обнаженную схему мысли, как в тех старых медицинских учебниках, где можно, если превозмочь страх, рассмотреть скальпированные головы людей, которых врачи мучили или лечили. Внезапные, своевольные порывы ветра несут мои жалкие разрозненные мысли над темным, никогда не видевшим солнца морем. Волны на этом море вечно катятся одна за другой, не достигая берега. Я разрыдался бы от благодарности, если бы только мог собрать эти разрозненные мысли, которые парят, едва не касаясь верхушек темно-зеленых волн. Я представляю, какое удовольствие я мог бы получить, если бы мне удалось в тишине и спокойствии вернуть мои развеянные мысли на место и разобраться в вихревых разветвлениях и сложных переплетениях. Увы, это удовольствие лежит за пределами возможного. Ветер может срывать листья с деревьев, но, как бы он их ни кружил, ему не дано вернуть листья на место. Как невозможно вернуть облаку его прежнюю форму. О, кто избавит меня от этой смертной плоти? Но вот я вижу играющих детей, которых не в силах постичь своим смятенным сознанием, на которых смотрю глазницами со вставленными в них глазами доктора Фелтона. И какой прельстительной и желанной выглядит в этих глазах плоть маленьких детей. О нет, никто не собирается причинить им ни малейшего вреда — только предложить им вкусить тех удовольствий, о которых они и не слыхивали…

Перечитав то, что я только что записал, я поскреб в затылке. Это не я. Это не мои мысли, это не мой образ мысли. Терпеть не могу длинные предложения. Для разнообразия пообедал в «Мангровом дереве». Потом вернулся к себе и собрал вещи, чтобы ехать к родителям на выходные. Приходится отрывать полдня от занятий, потому что у меня встреча с Гренвиллем. Он отвезет меня на Сэвил-роу. Стены в ателье обшиты дубовыми панелями, а служащие — в костюмах в тонкую полоску. Снимать мерки на смокинг оказалось фантастически сложным делом, требующим большой искушенности. Мастер-закройщик, мистер Симмонс, все ахал и охал, что я такой стройный. Это все равно что одевать привидение, сказал он. Он крутился вокруг, прикладывая ко мне портновский метр во всех мыслимых местах.

— Он такой худенький, у него, наверное, и тени нет! — воскликнул мистер Симмонс.

Чуть погодя, когда я уже думал, что он наконец закончил, он спросил меня шепотом:

— А как мы висим, сэр?

И я увидел виселицу на дне лесистой долины, серые облака стремительно неслись по небу, и конструкция из железных обручей и цепей, заключавшая мертвое тело Питера, все приближалась… бедный Питер…

— Он хочет спросить, как у тебя висят яйца, тупица, — вмешался Гренвилль.

Я над этим никогда не задумывался, поэтому теперь мне пришлось засунуть руку в джинсы и пощупать их, а потом еще для верности пройтись несколько раз взад-вперед, проверяя рукой, как они висят.

Гренвилль покатывался со смеху.

Вся примерка заняла почти два часа. Гренвилль расплатился или, точнее, перевел расходы на счет Ложи. Я поспешил на вокзал и стал ждать следующего поезда до Кембриджа. И теперь я снова сел в поезд до станции, на которую мне хотелось бы никогда не приезжать. Уж лучше просто сидеть в вагоне, писать дневник, ехать и ехать, не приезжая в пункт назначения.

Дописав дневник до этого момента, я взялся читать «Эрос и цивилизацию» франкфуртского философа Герберта Маркузе. Но какой-то докучливый старикашка, устроившийся рядом, прервал мое чтение. Он хлопнул меня по плечу:

— Молодой человек, молодой человек, вам не нужно читать такие книжки. Это ведь о сексе, верно? Вы уж простите, но глупо искать секса в книжках. Девушка — вот кто вам нужен. Девушки, они лучшие в этом деле учителя, а книжки — это лишь жалкая подмена девушки.

Я не нашелся, что ему ответить. Я мог бы сказать, что у меня есть подружка, но он бы мне не поверил. Ясно, что для этого старпера мой интерес к неогегельянской философии всего лишь жалкая сублимация сексуального стремления. Так что я просто сидел красный как рак, пока он там разглагольствовал.

— Когда-то я тоже читал книжки, — громко заявил старикан на весь вагон, — Но потом встретил свою Нэнси и бросил их. В них больше не было нужды…

Умолк он еще не скоро.

Я сошел в Кембридже и подумал, что теперь, быть может, я вне досягаемости психического воздействия Ложи. Я определенно не чувствовал ничего такого, пока шел к дому родителей.

Впустил меня отец. Мама сидела в гостиной, смотрела телевизор. Ее волосы…

Не хочу об этом писать. Да и не надо. Ни к дневнику, ни к Ложе это отношения не имеет. Хватит. Я пишу это в своей старой комнате. Хотя я провел здесь уйму времени и после поступления в университет, комната выглядит так, будто ее внезапно покинули в 1964-м: постеры с динозаврами на стенах, байкерские журналы, пластинки Бадди Холли и Конни Фрэнсис. Хотя старые пластинки все еще здесь, проигрыватель переехал вместе со мной в Лондон. Дом остался без музыки. (Теперь он похож на приспособление для умирания.) У папы с мамой «нет времени» на музыку. Так они говорят. Вместо этого они смотрят телевизор с приглушенным звуком. И теперь, с тех пор как маме стало слишком тяжело даже недолго держать книгу, ей читает отец. Сейчас это — «Бремя страстей человеческих» Сомерсета Моэма. Я без слов понимаю, что, пока я здесь, я должен присутствовать на этих чтениях. Я слушаю, как отец, запинаясь, вполголоса читает историю злосчастной страсти Филипа Кэри к официантке Милдред, и мне кажется, что эти чтения приобрели характер молитвенных собраний.