Изменить стиль страницы

— Souvaroff — Massena! На что другой ему отвечает, тоже без шляпы:

— Massena — Souvaroff!

— Я сам едва удержался от смеха, — сказал мне Орсини с совершенно серьезным лицом.

Хитрый старик Бюханан, мечтавший тогда уже, несмотря на семидесятилетний возраст, о президентстве и потому говоривший постоянно о счастии покоя, об идиллической жизни и о своей дряхлости, — любезничал с нами так, как любезничал в Зимнем дворце с Орловым и Бенкендорфом, когда был послом при Николае. С Ношутом и Маццини он был прежде знаком — другим он говорил очень хорошо отделанные комплименты, напоминавшие гораздо больше тертого дипломата, чем сурового гражданина демократической республики. Мне он ничего "е сказал, кроме того, что он долго был в России и вывез убеждение, что она имеет великую будущность. Я ему на это, разумеется, ничего не сказал, а заметил, что помню его еще со времен коронации Николая. "Я был мальчиком, но вы были так заметны — в вашем простом черном фраке и в круглой шляпе — в толпе шитой, золоченой, ливрейной знати"[320].

Гарибальди он заметил: "У вас такая же слава в Америке, как в Европе, только что в Америке еще прдбавляется новый титул. Там вас знают — там вас знают за отличного моряка…"

За десертом, когда m-me Saunders уже вышла и нам подали сигары с еще большим количеством вина, Бюханан, сидевший против Ледрю-Роллена, сказал ему, что "у него был знакомый в Нью-Йорке, говоривший, что он готов бы был съездить из Америки во Францию — только для того, чтоб познакомиться с ним".

По несчастию, Бюханан как-то шамшил, а Ледрю-Роллен плохо понимал по-английски. В силу чего вышло презабавное qui pro quo[321] — Ледрю-Роллен думал, что Бюханан говорит это от себя, и с французским effusion de reconnaissance[322] стал его благодарить и протянул ему, через стол свою огромную руку. Бюханан принял благодарность и руку и с тем невозмущаемым спокойствием в трудных обстоятельствах, с которыми англичане и американцы тонут с кораблем или теряют полсостояния, заметил ему: "I think — it is a mistake[323] — это не я так думал, это один из моих хороших приятелей в New-Yorke".

Праздник кончился тем, что вечером поздно, когда Бюханан уехал, а вслед за ним не счел более возможным остаться и Кошут и отправился с своим министром без портфеля, — консул стал умолять нас снова сойти в столовую, где он хотел сам приготовить какой-то американский пунш из старого кентуккийского виски. К тому же Соундерсу там хотелось вознаградить себя за отсутствие сильных тостов — за будущую всемирную (белую) республику и т. д., которых, должно быть, осторожный Бюханан не допускал. За обедом пили тосты — двух-трех гостей и его… без речей.

Пока он жег какой-то алкоголь и приправлял его всякой всячиной, он предложил хором отслужить "Марсельезу". Оказалось, что музыку ее порядком знал один Ворцель — зато у него было extinction[324] голоса, да кой-как Маццини, — I; пришлось звать американку Соундерс, которая сыграла "Марсельезу" на гитаре.

Между тем ее супруг, окончив свою стряпню, попробовал, остался доволен и разлил нам в большие чайные чашки. Не опасаясь ничего, я сильно хлебнул — ив первую минуту не мог перевести духа. Когда я пришел в себя и увидел, что Ледрю-Роллен собирался также усердно хлебнуть, я остановил его словами:

— Если вам дорога жизнь, то вы осторожнее обращайтесь с кентуккийским прохладительным; я — русский, да и то опалил себе нёбо, горло и весь пищеприемный канал, — что же будет с вами. Должно быть, у них в Кентукки пунш делается из красного перца, настоянного на купоросном масле.

Американец радовался, иронически улыбаясь слабости европейцев. Подражатель Митридата с молодых лет — я один подал пустую чашку и попросил еще. Это химическое сродство с алкоголем ужасно подняло меня в глазах консула. "Да, да, — говорил он, — только в Америке и в России люди и умеют пить".

"Да есть и еще больше лестное сходство, — подумал я, — только в Америке и в России умеют крепостных засекать до смерти".

Пуншем в 70° окончился этот обед, испортивший больше крови немецким фолликуляриям[325], чем желудок обедавшим.

За трансатлантическим обедом следовала попытка международного комитета последнее усилие чартистов и изгнанников соединенными силами заявить свою жизнь и свой союз. Мысль этого комитета принадлежала Эрнсту Джонсу. Он хотел оживить дряхлевший не по летам чартизм, сближая английских работников с французскими социалистами. Общественным актом этой entente cordiale[326] назначен был митинг — в воспоминание 24 февраля 1848.

Международный комитет избрал между десятком других и меня своим членом, прося меня сказать речь о России, я поблагодарил их письмом, речи говорить не хотел, — тем бы и заключил, если б Маркс и Головин не вынудили меня явиться назло им на трибуне St.-Mar-tins Hall.

Сначала Джонс получил письмо от какого-то немца, протестовавшего против моего избрания. Он писал, что я известный панславист, что я писал о необходимости завоевания Вены, которую назвал славянской столицей, что я проповедую русское крепостное состояние — как идеал для земледельческого населения. Во всем этом он ссылался на мои письма к Линтону ("La Russie Ie vieux monde"). Джонс бросил без внимания патриотическую клевету.

Но это письмо было только авангардным рекогносцированием. В следующее заседание комитета Маркс объявил, что он считает мой выбор, несовместным с целью комитета, и предлагал выбор уничтожить. Джонс заметил, что это не так легко, как он думает; что комитет, избравши лицо, которое вовсе не заявляло желания быть членом, и сообщивши ему официально избрание, не может изменить решения по желанию одного члена; что пусть Маркс формулирует свои обвинения, и он их предложит теперь же на обсуживание комитета.

На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом русский, который во всем, что писал, поддерживает Россию, — что, наконец, если комитет не исключит меня, то он, Маркс, со всеми своими будет принужден выйти.

Эрнст Джонс, французы, поляки, итальянцы, человека два-три немцев и англичане вотировали за меня. Маркс остался в страшном меньшинстве. Он встал и с своими присными оставил комитет и не возвращался более.

Побитые в комитете, марксиды отретировались в свою твердыню — в "Morning Advertiser". Герст и Блакет издали английский перевод одного тома "Былого и дум", включив в него "Тюрьму и ссылку". Чтоб товар продать лицом, они, не обинуясь, поставили: "My exile in Siberia"[327] на заглавном листе. "Express" первый заметил это фанфаронство. Я написал к издателю письмо и другое — в "Express". Герст и Блакет объявили, что заглавие было сделано ими, что в оригинале его нет, но что Гофман и Кампе поставили в немецком переводе тоже в "Сибирь". — "Express" вое это напечатал. Казалось, дело было кончено. Но "Morning Advertiser" начал меня шпиговать в неделю раза два-три. Он говорил, что я слово "Сибирь" употребил для лучшего сбыта книги, что я протестовал через пять дней после выхода книги, то есть давши время сбыть издание. Я отвечал; они сделали рубрику: "Case of М. Н."[328], как помещают дополнения к убийствам или уголовным процессам… Адвертейзеровкие немцы не только сомневались в Сибири, приписанной книгопродавцем, но и в самой ссылке. "В Вятке и Новгороде г. Г. был на императорской службе, — где же и когда он был в ссылке?"

вернуться

320

Я ни слова тогда не говорил по-английски Бюханан плохо понимал по-французски. Ворцель ему передал мои слова. (Прим. А. И. Герцена.)

вернуться

321

недоразумение (лат.).

вернуться

322

порывом благодарности (франц.).

вернуться

323

Я думаю, это ошибка (англ).

вернуться

324

потеря (англ).

вернуться

325

газетным писакам (от франц. Folliculaire).

вернуться

326

сердечного согласия (франц).

вернуться

327

"Моя ссылка в Сибирь" (англ.).

вернуться

328

"Дело г. Герцена" (англ.).