Изменить стиль страницы

— Ступай, великое дитя, великая сила, великий юродивый и великая простота. Ступай на свою скалу, плебей в красной рубашке и король Лир! Гонерилья тебя гонит, оставь ее, у тебя есть бедная Корделия, она не разлюбит тебя и не умрет!

Четвертое действие кончилось…

Что-то будет в пятом?

15 мая 1864.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

ВОЛЬНАЯ РУССКАЯ ТИПОГРАФИЯ И "КОЛОКОЛ"

ГЛАВА I. АПОГЕЙ И ПЕРИГЕЙ. (1858–1862)

I

…Часов в десять утра я слышу снизу густой и недовольный голос:

— Me дит комса колонель рюс её вуар.

— Monsieur ne recoit jamais Ie matin et…

— Же пар демен.

— Et vorte nom, monsieur…

— Mais ву дире колонель рюс[510], — и полковник прибавил голосу.

Жюль был в великом затруднении. Я спросил сверху, подошедши к лестнице:

— Quest ce quil у а?

— Се ву? — спросил полковник.

— Oui, cest moi[511].

— Велите, батюшка, пустить. Ваш слуга не пускает.

— Сделайте одолжение, взойдите. Несколько рассерженный вид полковника прояснился, и он, вступая вместе со мной в кабинет, вдруг как-то приосанился и сказал:

— Полковник такой-то; находясь проездом в Лондоне, поставил за обязанность явиться.

Я тотчас почувствовал себя генералом и, указывая на стул, прибавил:

— Садитесь. Полковник сел.

— Надолго здесь?

— До завтрашнего числа-с.

— И давно приехали?

— Трое суток-с.

— Что же так мало погостили?

— Видите, здесь без языка-с, оно дико, точно в лесу. Душевно желал вас лично увидеть, благодарить от себя и от многих товарищей. Публикации ваши очень полезны: и правды много, и иногда животы надорвешь.

— Чрезвычайно вам благодарен, это — единственная награда на чужбине. И много получают у вас наших изданий?

— Много-с… Да ведь сколько и лист-то каждый читают, до дыр-с, до клочий читают и зачитывают, есть охотники — даже переписывают. Соберемся так, иногда, читать, ну и критикуем-с… Вы, надеюсь, позволите с откровенностью военного и искренно уважающего человека?

— Сделайте одолжение, нам-то уж не приходится восставать против свободы слова.

— Мы так между собою часто говорим; польза большая в ваших обличениях; сами знаете, что скажешь у нас о Сухозанете, примерно, — держи язык за зубами; или вот об Адлерберге? Но, видите, вы давно оставили Россию, вы слишком ее забыли, и нам все кажется, что больно много напираете на крестьянский вопрос… не созрел…

— Будто?

— Ей, ей-с… Я совершенно согласен с вами, помилуйте, та же душа, образ, подобие божие… и все это, поверьте, теперь видят многие, но торопиться нельзя, преждевременно.

— Вы думаете?

— Полагаю-с… Ведь наш мужик — страшный лентяй… Он, пожалуй, и добрый малый — но пьяница и лентяй… Освободи его сразу — работать перестанет, полей не засеет, просто с голоду умрет.

— Да вам-то что же за забота? Ведь вам, полковник, никто не поручал продовольствие народа русского…

Из всех возможных и невозможных возражений полковник наименьше ждал того, которое я ему сделал.

— Оно, конечно-с, с одной стороны…

— Да вы не бойтесь с другой; ведь не в самом деле он умрет с голоду оттого, что хлеб сеять будет не для барина, а для себя?

— Вы меня извините, я счел долгом сказать… Мне кажется, впрочем, я слишком много отнимаю у вас вашего драгоценного времени… Позвольте откланяться.

— Покорнейше благодарю за посещение.

— Помилуйте, не беспокойтесь, У е мон каб?[512] Далеконько живете-с.

— Не близко.

Я хотел этой великолепной сценой начать эпоху нашего цветения и преуспеяния. Такие и подобные сцены повторялись беспрерывно; ни страшная даль, в которой я жил от Вест-Энда — в Путнее, Фуламе… ни постоянно запертые двери по утрам — ничего не помогало. Мы были в моде.

Кого и кого мы ни видали тогда!.. Как многие дорого заплатили бы теперь, чтоб стереть из памяти, если не своей, то людской, свой визит… Но тогда, повторяю, мы были в моде, и в каком-то гиде туристов я был отмечен между достопримечательностями Путнея.

Так было от 1857 до 1863, но прежде было не так. По мере того как росла после 1848 и утверждалась реакция в Европе, а Николай свирепел не по дням, а по часам, русские начали избегать меня и побаиваться… К тому же в 1851 стало известно, что я официально отказался ехать в Россию. Путешественников тогда было очень мало. Изредка являлся кто-нибудь из старых знакомых, рассказывал страшные, уму непостижимые вещи, с ужасом говорил о возвращении и исчезал, осматриваясь, нет ли соотечественника. Когда в Ницце ко мне приехал в карете и с лон-лакеем А. И. Сабуров, я сам смотрел на это, как на геройский подвиг. Проезжая тайком Францию в 1852, я в Париже встретил кой-кого из русских, это были последние. В Лондоне не было никого. Проходили недели, месяцы…

Ни звука русского, ни русского лица[513].

Писем ко мне никто не писал. М. С. Щепкин был первый сколько-нибудь близкий человек из дома, с которым я увидался в Лондоне. О свидании с ним я рассказывал в другом месте[514]. Его приезд был для меня чем-то вроде родительской субботы, мы справляли с ним поминки всему московскому, и самое настроение обоих было какое-то похоронное. Настоящим голубем ковчега с маслиной во рту был не он, а доктор В — ский.

Он был первый русский, приехавший к нам после смерти Николая, в Чомле-Лодж в Ричмонде, постоянно удивляясь, что она называется так, а пишется Chol-mondeley Lodge[515]. Вести, привезенные Щепкиным, были мрачны; он сам был в печальном настроении. В — ский смеялся с утра до вечера, показывая свои белейшие зубы; вести его были полны той надежды, того "сангвинизма", как говорят англичане, который овладел Россией после смерти Николая и сделал светлую полосу на суровом фонде петербургского императорства. Правда, он же привез плохие новости о здоровье Грановского и Огарева, но и это терялось в яркой картине проснувшегося общества, которого он сам был образчиком.

С какой жадностью слушал я его рассказы, переспрашивал, добивался подробностей… Я не знаю, знал ли он тогда, или оценил ли после то безмерное добро, которое он мне сделал.

Три года лондонской жизни утомили меня. Работать, не видя близкого плода, тяжело, к тому же я слишком разобщенно стоял со всякой родственной средой. Печатая с Чернецким лист за листом и ссыпая груды отпечатанных брошюр и книг в подвалы Трюбнера, я почти не имел возможности переслать что-нибудь за русскую границу. Не продолжать я не могу:

русский станок был для меня делом жизни, доской из отчего дома, которую переносили с собой древние германы; с ним я жил в русской атмосфере, с ним был готов и вооружен. Но при всем том глухо пропадавший труд утомлял, руки опускались. Вера слабела минутами и искала знамений, и не только их не было, но не было ни одного слова сочувствия из дома.

С Крымской войной, с смертью Николая, настает другое время, из-за сплошного мрака выступали новые массы, новые горизонты, чуялось какое-то движение;

разглядеть издали было трудно, — очевидец был необходим. Он-то и явился в лице В — ского, подтвердившего, что эти горизонты не мираж, а быль, что барка тронулась, что она на ходу. Стоило взглянуть на светлое лицо его… чтоб ему поверить. — Таких лиц вовсе не было в последнее время в России…

Удрученный непривычным для русского чувством, я вспомнил Канта, снявшего бархатную шапочку при вести о провозглашении республики 1792 года и повторившего "ныне отпущаеши" Симеона-богоприимца. Да, хорошо уснуть на заре… после длинной ненастной ночи, с полной верой, что настает чудесный день!

вернуться

510

Скажите просто: русский полковник желает видеть. — Господин никогда не принимает по утрам и.. — Завтра я уезжаю. — Ваше имя, сударь? — Да вы скажите, русский полковник (франц.).

вернуться

511

В чем дело? — Это вы? — Да, это я (франц.).

вернуться

512

Где мой экипаж? (от франц. On est mon cabriolet?)

вернуться

513

Я, разумеется, не говорю о двух-трех эмигрантах. (Прим. А. И. Герцена.)

вернуться

514

"Колокол", 1863 год. (Прим. А. И. Герцена.)

вернуться

515

Милый В — ский попадал в удивительные просаки с английским языком. "Отсюда, — говорил он моему сыну, — судя по карте, недалек Кев?" — Я не слыхивал такого места. — "Помилуйте, там огромный ботанический сад и первая оранжерея в Европе". — Спросим у садовника. — Спросили, и он не знает. В ский развернул план. — "Да вот он возле самого Ришмон" — Это был Кью. (Прим. А. И. Герцена.)