Изменить стиль страницы

— Садись-ка вот здесь, прочти эту бумагу и скажи твое мнение.

Это было духовное завещание и несколько прибавлений к нему. С его точки зрения, это было высшее доверие, которое он мог оказать.

Странный психологический факт. В продолжение чтения и разговора я заметил две вещи: во-первых, что ему хотелось помириться с Голохвастовым, а во-вторых, что он очень оценил мой отказ от именья, и в самом деле с этого времени, то есть с октября месяца 1845, и до своей кончины он во всех случаях показывал не только доверие, но иногда советовался со мной и даже раза два поступил по моему совету.

А что бы подумал человек, который бы вчера подслушал наш разговор? В ответе моего отца насчет Покровского я не изменил ни йоты, я очень помню его.

Завещание в главной части было просто и ясно: он оставлял все недвижимое имение Голохвастову, все движимое, капитал и домы моей матери, брату и мне, с условием равного раздела. Зато прибавочные статьи, написанные на разных лоскутках без чисел, далеко не были просты. Ответственность, которую он клал на нас и в особенности на Голохвастова, была до чрезвычайности неприятна. Они противуречили друг другу и носили тот характер неопределенности, из-за которого обыкновенно выходят безобразные ссоры и обвинения.

Например, там были такие вещи: "Всех дворовых людей, хорошо и усердно мне служивших, отпускаю я на волю и поручаю вам выдать им денежные награждения по заслугам".

В одной записке было сказано, что старый каменный дом оставляется Г. И. В другой — дом имел иное назначение, а Г. И. оставлялись деньги, но вовсе не было сказано, чтоб эти деньги шли взамен дома. По одному прибавлению, отец мой оставлял десять тысяч серебром одному родственнику, а по другому — он оставлял его сестре небольшое именье с тем, чтоб она отдала своему брату эти десять тысяч серебром.

Надобно заметить, что о половине этих распоряжений я прежде слыхал от него, и не я один. Старик много раз при мне говорил, например, о доме Г. И. и советовал ему даже переехать в него.

Я предложил моему отцу пригласить Голохвастова и поручить ему с Г. И. составить общую записку.

— Конечно, — говорил он, — Митя мог бы помочь, да ведь он очень занят. Знаешь, эти государственные люди… Что ему до умирающего дяди, — он все семинарии ревизует.

— Он наверно приедет, — заметил я, — это дело слишком важно для него.

— Я всегда рад его видеть. Только не всегда у меня голова достаточно здорова говорить о делах. Митя, il est tres verbeux[344], он заговорит меня, а у меня сейчас мысли кругом пойдут. Ты лучше свези к нему все эти бумаги, да пусть он прежде на маржах[345] поставит свои замечания.

Дни через два Голохваетов приехал сам; он, как большой формалист, перепугался больше меня беспорядка, а как классик, выразился об этом так: "mais, mon cher, cest le testament dAlexandre le Grand"[346]. Мой отец, как всегда в подобных случаях бывало, представил себя вдвое больше больным, говорил Голохвастову косвенные колкости, потом обнял его, тронул щекой его щеку, и семейное Кампо-Формио было заключено.

Насколько мы могли, мы уговорили старика переменить редакцию его прибавлений и сделать одну записку. Он сам хотел ее написать и не кончил в продолжение шести месяцев.

Вслед за разделом явился, естественно, вопрос, кто же поступает на волю и кто нет? Что касается до денежного награждения, я уговорил моего отца определить сумму; после долгих прений он назначил три тысячи рублей серебром. Голохвастов объявил людям, что, не зная, кто именно служил в доме и как, он предоставляет мне разбор их прав. Я начал с того, что поместил в список всех до одного из служивших в доме. Но когда разнесся слух о моем листе, на меня хлынули со всех сторон какие-то дворовые прошлых поколений, с дурно бритыми седыми подбородками, плешивые, обтерханные, с тем неверным качанием головы и трясением рук, которые приобретаются двумя-тремя десятками лет пьянства, старухи, сморщившиеся и в чепцах с огромными оборками, заочные крестники и крестницы, о христианском существовании которых я не имел понятия. Одних из этих людей я совсем не видывал, других помнил как во сне; наконец явились и такие, о которых я наверно знал, что они никогда не служили у нас в доме, а вечно ходили по паспорту, другие когда-то жили, и то не у нас, а у Сенатора, или пребывали спокон века в деревне. Если б эти разбитые на ноги старики и уменьшившиеся в росте и закоптевшие от лет старухи хотели вольную для себя, беда была бы не велика; совсем напротив, они-то и были готовы окончить век свой за Дмитрием Павловичем, но у каждого почти нашлись сыновья, дочери, внучата. Призадумался я, думал, думал, да и дал всем им свидетельства. Голохвастов очень хорошо понял, что половина этих незнакомцев никогда не была на службе, но, видя мои свидетельства, велел всем писать отпускные; когда мы их подписывали, он, почесывая пальцем волосы, сказал мне, улыбаясь:

— Я думаю, мы тут и чужих несколько человек отпустили.

Голохвастов был в своем роде тоже оригинальное лицо, как вся семья моего отца.

Меньшая сестра моего отца была замужем за старым, старинным столбовым и очень богатым русским барином Павлом Ивановичем Голохвастовым — Голохвастовы мелькают там-сям в русской истории со времен Грозного; при Самозванце, во время междуцарствия встречаются их имена. Келарь Авраамий Палицын навлек на себя сначала гнев Дмитрия Павловича, а потом предлинную статью, неосторожно отозвавшись об одном из предков его в своем сказании об осаде Троице-Сергиевской лавры.

Павел Иванович был угрюмый, скупой, но чрезвычайно честный и деловой человек. Мы видели, как он помешал моему отцу уехать из Москвы в 1812 году и как умер потом в деревне от удара.

У него остались два сына и дочь. Они жили с матерью в том самом большом доме на Тверской, которого пожар так поразил старика[347]. Несколько строгий, скупой и тяжелый тон, введенный стариком, пережил его. В доме их царствовала обдуманная, важная скука и официально учтивый, благосклонный тон с чувством собственного достоинства, который a la longue[348] чрезвычайно надоедал. Большие и хорошо убранные комнаты были слишком пусты и беззвучны. Молча сидела, бывало, за своей работой дочь; мать, сохранившая следы большой красоты и тогда еще не старая, лет сорока пяти с чем-нибудь, начинала хворать и обыкновенно лежала на софе; обе говорили протяжно и несколько нараспев, как тогда вообще говорили московские дамы и девицы. Дмитрий Павлович лет восемнадцати походил на сорокалетнего мужчину. Меньшой брат был живее его, но зато его почти никогда не было налицо….

…И все-то это примерло… А я еще помню, когда мать дала Дмитрию Павловичу торжественную инвеституру[349] на полное распоряжение лошадью и дрожками. Их бывший гувернер Маршаль, превосходный человек, послуживший мне когда-то типом Жозефа в "Кто виноват?", давал мне уроки после Бушо.

Как ни обходи, ни маскируй, как умно ни разрешай эти тревожные вопросы о жизни, смерти, судьбе, они все-таки являются с своими могильными крестами и с той будто неуместной улыбкой, которая остается на осклабившихся челюстях мертвой головы!

А если раздумаешься, то сам увидишь, что и нельзя не улыбаться. Вот, хоть бы судьба этих двух братьев — чего и чего не придет в голову, думая о них!

Разница, бывшая между моим отцом и Сенатором, бледнеет перед резкой противуположностью их, несмотря на то, что они выросли в одной комнате, имели одного гувернера, одних учителей, одинакую обстановку.

Старший брат был блондин с британски-рыжеватым оттенком, с светло-серыми глазами, которые он любил щурить и которые говорили о невозмущаемом штиле души. С летами фигура его все больше и больше выражала чувство полного уважения к себе и какой-то психической сытости собою. Он тогда стал щурить не только глазами, но и ноздрями особенного, довольно удачного покроя. Говоря, он почесывал третьим пальцем левой руки волосы на висках, всегда подвитые и правильно причесанные, притом он постоянно держал губы на благосклонной улыбке; последнее он унаследовал у матери и у Лампиева портрета Екатерины II. Правильные черты его вместе с стройным и довольно высоким ростом, с тщательно округленными движениями, с шейным платком, которого узел "никогда не был ни велик, ни мал", придавали ему какую-то торжественную красоту — посаженого отца, почетного свидетеля, человека, которому предоставлено раздавать награды отличившимся ученикам, или по крайней мере человека, приехавшего поздравить с рождеством Христовым или с наступающим Новым годом. Но для будней, для ежедневного обихода он был слишком наряден.

вернуться

344

он очень болтлив (франц.).

вернуться

345

на полях (от франц. marge).

вернуться

346

но, дорогой мой, это завещание Александра Великого (франц.).

вернуться

347

"Былое и думы", часть 1, глава I. (Прим. А. И. Герцена.)

вернуться

348

в конце концов (франц.).

вернуться

349

ввод во владение (от лат. investire).