Изменить стиль страницы

В КГБ был создан штаб, нацелившийся на Чехословакию, нам тоже вменялось в обязанность собирать информацию, тем более что отношения с чехословацким посольством, где всегда к услугам были целебное пльзеньское пиво и шпикачки с мягкой горчицей, отличались обычной теплотой товарищей по оружию.

Я — о святая простота! — верил, что мы поддержим Дубчека, иное казалось невозможным, совершенно невероятным, в узком кругу открыто спорили (кое-кто, правда, помалкивал или нейтрально улыбался), куда заведет пражская весна, образцовый сталинист Серегин спорил со мной и Гордиевским, что в Прагу войдут наши танки, на кон выставлялась нешуточная драгоценность: целый ящик «туборга».

Зайцев тем временем энергично вводил меня в резидентские дела, рассчитывая уже к концу шестьдесят восьмого вернуться в Москву, котировался я хорошо, а тут еще в инспекционную командировку прибыл новый начальник нашего отдела, легкий и веселый человек (особенно порадовавший тем, что поздно ночью в коридоре своего отеля переставил все стоявшие у дверей туфли), который проникся и ко мне, и к Кате, и к нашему дому, да и посол наш Иван Ильичев, бывший шеф ГРУ и глава советской военной администрации в Восточной Германии, человек суровый и сдержанный, неожиданно дал мне лестную характеристику (видимо, в пику Зайцеву, которого он не терпел).

Так и порешили: в августе 1968 года я отправляюсь в отпуск, прохожу по инстанциям — процедура движения была мучительной и громоздкой, утопавшей в бумагах, — затем возвращаюсь в Копенгаген, там мирно работаю на благо родины, ожидая, пока прокрутится вся карусель, а затем, отправив Зайцева, официально вступаю в калоши счастья резидента[30].

Летом я отправил Катю с Сашей в Союз к родственникам, а сам окунулся в мечты, тем более что слухи о моем скором восхождении уже распространились, все больше вокруг оказывалось ласковых и улыбчивых лиц, руководители торгпредства и других учреждений приходили за мудрыми советами, я уже прикидывал, какого цвета «мерседес» будет мне к лицу, решил не вселяться в ветхий зайцевский особнячок недалеко от моря, а снять что-нибудь поприличнее, чуть поменьше, пожалуй, чем замок принца Гамлета в Эльсиноре, но не хуже, чем у американского резидента. Мечталось превратить этот дом в центр политической жизни, где банкеты, на которых циркулируют министры, послы и лидеры партий, а хрупкие юные дамы в белых фартуках разносят тончайшие вина, музыкальные вечера с танцами и просмотры сенсационных фильмов.

Ходил я, чуть-чуть надувшись, твердой походкой молодого генерала (уже репетировал роль), привыкшего, что встречные уступают дорогу, а подчиненные, если снизойти до визита в их кабинет, вскакивают, как ошпаренные, и смотрят в рождающий Истину рот.

По случаю надвигавшегося величия нужно было и сменить декорации: я двинулся в английский магазин, что тогда стоял на Строгете, и, не пожалев бешеных денег, приобрел темно-серый костюм в светлую полоску, смотрелся я в нем как сэр Энтони Иден до суэцкого кризиса, недаром на утреннем обзоре прессы в кабинете посла все дипломаты, окаменев, уперли в меня взоры, а второй секретарь, ответственный за связь с компартией, читая ясный, как «Правда», и почему-то понятный без знания датского орган коммунистов, «Ланд о фольк», краем глаза изучал мой пиджак[31].

Уезжал я на коронацию в Москву в умиленнопраздничном настроении, уже как отец совколонии, как наследный принц, которому осталось лишь пройти мелкие формальности.

На перроне меня встретили хмуроватые отец и Лобанов, находившийся в отпуске, объемный нос моего старого друга выглядел особенно понуро, он отвел меня в сторону, наводя ужас своим траурным видом, и молвил: «Я тебя должен огорчить, Катя подала на развод».

Если бы меня арестовали тут на платформе как шпиона всех разведок (что никогда не поздно в нашей изменчивой, как запах розы, стране), я и то изумился бы меньше, все рушилось, сценарий голубого будущего расползся в пух и прах, разведенных за кордоном долго не держат (и правильно), ничего не оставалось, как тут же всем вместе прямо с вокзала поехать в ресторан, где и упиться в дым.

«В одной стороне — дорога, в другой стороне — дорога, до дома осталось недолго, но только не знаешь — куда», — это развенчанный принц.

Мои попытки уговорить Катю изменить роковое решение результатов не дали: она настроилась на новую семью и на театр, о, театр!

Через несколько дней сверкнула очередная молния: наши войска вошли в Прагу. Этого я понять не мог, я выплескивал свой гнев близким, я ненавидел и Систему, и себя в ней, я тут же принял решение: хватит! конечно, с протестами на Красную площадь я не пойду, зачем зазря подставлять себя и коротать жизнь в психушке? но в отставку подам и начну новую, честную жизнь.

Далее уже включился в дело пресловутый здравый смысл, всегда дрожащий, как хвостик — о хвост! — зайца: дадут ли пенсию? Вряд ли, выслуги нет. Ну а чем заняться? Славная организация помогать не станет, будет лишь мстить… Правда, есть великая и могучая русская литература, разве не ждала она меня, родная, в свое бархатное лоно? Виделись симпатичные и душевные писатели, всегда готовые протянуть руку помощи ближнему и не влезавшие в такое дерьмо, как политика. Конечно, в загашнике у меня было негусто, но кому-то нравилось, хотя… — тут же здравый смысл подсказал оттянуть отставку, а тем временем освоить литературное братство и напечатать хотя бы рассказ или несколько стихов. Да и вообще: что изменил бы мой протест?[32]

Отпуск пробежал быстро, на службе, вместо грома и молнии из-за развода, я встретил сочувствие и решимость отправить меня обратно на несколько месяцев, дабы дожать до конца горлышко малютки Дании, спокойно передать вожжи своему преемнику и достойно возвратиться в родные Палестины.

В Копенгагене я ринулся в атаку, как зэк, зачисленный в штрафной батальон, полный жажды показать, что во мне не ошиблись (и не ошиблись), голова быстро перестроилась, приспособилась к послеавгустовской канители, иногда сердце сентиментально вздыхало: «Нет, неужели мы не смеем переменить судьбу свою? И я лирической капелью в эфире сонном прозвеню?» — впрочем, дальше этого дело не пошло.

В советской колонии быстро пронюхали, что графа Монте-Кристо из меня не вышло, на это указывал и постепенный демонтаж моего счастья: переезд из представительского особнячка в скромную квартирку, приостановка планов покупки «мерседеса», да и в партбюро меня не включили, и не кричали на собраниях «Предлагаю в президиум первого секретаря…», и на домашние банкеты, куда обычно зазывали нужных людей, и на ключевые дни рождения все реже стали приглашать, и уже не звали на спуск судна с верфи, когда первая дама посольства игривой ручкой разбивала о борт бутылку шампанского, — так бесславно я прожил в Копенгагене почти год.

По приезде в Москву встречен опять же по-братски: не переброшен на укрепление резидентуры в Гвинее, не заткнут в мышиные норы знаменитого шпионского вуза, не превращен в кадровика (почти все злобные неудачники) и не отправлен в КГБ города Нежина для разведения специальных огурцов, незаменимых в операциях против главного противника.

Наоборот — не чудо ли это? — поставлен на руководство датским направлением и даже избран (конечно, по решению начальства) партайгеноссе отдела, опять доверие, черт побери, опять соблазны дьявола, рассыпавшего перед глазами фальшивые бриллианты…

А как же насчет того огня, который жжет и не отпускает? Как насчет Кестлера, Замятина и Солженицына, кумиров, тайно привезенных в дипломатическом багаже? Разве они не содрали гнилые одежды и не открыли правду? Содрали, конечно, но жизнь прекрасна и удивительна, да и дел у партайгеноссе предостаточно: и в партком ПГУ надо сходить, пожать руку кому надо, сообщить нечто кашеобразное об обстановке в партийной организации, осмыслить спичи коммунистов на собрании и их свежие предложения, освоить тематику для политучебы, а тут еще совещание всех секретарей КГБ в клубе имени Дзержинского, стройный доклад с патриотической слезой самого Андропова.

вернуться

30

Из «Руководства для агентов Чрезвычайных Комиссий»: «На галошах не следует иметь своих истинных инициалов. Это часто дает предателям нить для розыскания лиц, фамилии которых им известны».

вернуться

31

Боже, в кого я превратился! Тот ли это человек, который в детстве, плача у картины Репина, писал: «Толпа бурлаков устало бредет, тяжелая баржа за ними плывет, два богатея на барже стоят и на измученных молча глядят».

вернуться

32

— Я человек маленький, — повторил он, — И все время думаю о филине.

— Сам ты филин! — сказал Король.

Льюис Кэрролл.