Изменить стиль страницы

Всего их поехало двенадцать человек: пятеро взрослых, шестеро детей и Онна, которую можно было причислить и к тем и к другим. В дороге им пришлось туго: какой-то агент взялся помогать им, но он оказался мошенником и, сговорившись с чиновниками, обманул их и выманил немалую толику драгоценных сбережений, за которые они так отчаянно цеплялись. То же повторилось и в Нью-Йорке. Естественно, они не имели понятия об Америке, научить их было некому, и человеку в голубой форме ничего не стоило увести их, поселить в гостинице и заставить заплатить по чудовищно раздутому счету, прежде чем им удалось оттуда выбраться. Закон гласит, что на дверях гостиницы должен висеть прейскурант, но нигде не сказано, что прейскурант должен быть написан по-литовски.

* * *

Друг Ионаса разбогател на чикагских бойнях, и поэтому они направились в Чикаго. Они знали лишь одно слово «Чикаго» — впрочем, знать другие им и не требовалось, — до тех пор по крайней мере, пока они не приехали в этот город. Но когда их без долгих разговоров высадили там из поезда, положение оказалось весьма затруднительным. Они глядели на бесконечную Дирборн-стрит, на огромные черные здания, высящиеся впереди, и в их сознании не укладывалось, что они, наконец, прибыли на место, и было непонятно, почему, когда они говорят: «Чикаго», — люди уже не указывают куда-то вдаль, а только недоуменно смотрят на них, смеются или равнодушно проходят мимо. Они были страшно беспомощны, а так как все люди в форме внушали им смертельный ужас, то, завидев полисмена, они переходили на другую сторону улицы и спешили скрыться. Весь первый день они бродили по городу в полном смятении, оглушенные и растерянные. А ночью, когда они укрылись в подъезде какого-то дома, их обнаружил полисмен и отвел в полицейский участок. Утром нашли переводчика, вывели их на улицу, посадили в трамвай и научили новому слову: «Бойни». Невозможно описать их радость, когда они убедились, что выбрались из этого приключения, сохранив в целости остатки своего имущества.

Они уселись и стали смотреть в окно. Улица, по которой они ехали, казалась нескончаемой, она растянулась бог знает на сколько миль — на тридцать четыре, но этой цифры они не знали, — и сплошь состояла из двухэтажных стандартных домишек. Такими же были и мелькавшие перед ними поперечные улицы — ни холма, ни ложбины, одна лишь уходящая вдаль перспектива уродливых и неопрятных маленьких строений. Порою попадался мост, перекинутый через мутную, илистую речонку, застроенную по берегам мрачными сараями и доками; порою они видели железнодорожные разъезды с путаницей стрелок, пыхтящими паровозами и вереницами грохочущих товарных вагонов; порою за окном вырастала большая фабрика — мрачное здание с бесчисленными окнами и вылетавшими из труб огромными клубами дыма, которые затемняли небо и покрывали копотью землю. Но все это, мелькнув, исчезало, и вновь тянулась унылая вереница угрюмых, жалких домишек.

Еще за час до приезда в Чикаго путешественники начали замечать, что все кругом как-то странно меняется. Становилось все темнее, трава на земле казалась не такой зеленой. Поезд мчался вперед, и все более тусклым делался окружающий мир; за окнами мелькали иссохшие, пожелтевшие поля, угрюмые и пустынные. К запаху сгущавшегося дыма присоединился новый, непонятный и едкий запах. Переселенцам этот запах не казался неприятным, они только чувствовали, что он необычен, хотя человек с более тонким обонянием назвал бы его тошнотворным.

Теперь, сидя в трамвае, они вдруг поняли, что приближаются к месту, откуда исходит этот запах, что вся дорога, начиная от Литвы, вела их к нему. Он уже не был далеким и слабым, не доносился, словно легкое дуновение; он ощущался не только в носу, но и на языке; он словно делался осязаемым. Они никак не могли попять, что это такое. Это был какой-то первобытный, едкий и острый запах, оставляющий неприятную горечь во рту. Одни опьянялись им, как дурманом, другие затыкали носы. Переселенцы в полном недоумении все еще принюхивались к этому запаху, как вдруг вагон остановился, дверь распахнулась и чей-то голос прокричал: «Бойни!»

Они стояли на углу и смотрели: перед ними был переулок, образованный двумя рядами кирпичных домов, в глубине его виднелись несколько труб вышиною с самое высокое здание, из которых вздымались столбы густого дыма, маслянистого и черного, как ночь. Этот дым словно исходил из центра земли, где все еще тлеет древний огонь. Он вырывался, стремительно, непрерывно извергаясь из труб, вытесняя все со своего пути. Этот дым был неистощим; можно было смотреть на него часами, ожидая, когда же он прекратится, но мощные потоки непрестанно неслись к небесам. Они расплывались в огромные облака, клубились, извивались, затем, слившись в гигантскую реку, уплывали в вышину, и до самого горизонта все было затянуто черным покрывалом.

Затем наши друзья заметили еще одно странное явление. Как и в запахе, в нем было нечто стихийное: то был звук, сотканный из десятка тысяч отдельных звуков. Сперва вы его почти не замечали, он проникал в ваше сознание, как смутное беспокойство, как небольшая помеха. Он был похож на жужжание пчел весной, на лесные шорохи, он говорил о непрерывной работе, о гуле движущегося мира. Очень трудно было поверить, что звук этот исходит от животных, что это — отдаленное мычание десятитысячного стада рогатого скота, отдаленное хрюкание десяти тысяч свиней.

Нашим переселенцам хотелось пойти на этот звук, но, увы, у них не было времени для прогулок. Полисмен на углу начал поглядывать на них, и они быстро зашагали дальше. Но не прошли они и квартала, как Ионас вскрикнул и взволнованно показал на другую сторону улицы. Не успели они сообразить, что это значит, как он уже перебежал через дорогу и исчез в лавке с вывеской: «И. Шедвилас. Гастрономия». Оттуда он вышел вместе с толстяком в переднике и без пиджака; толстяк держал Ионаса за обе руки и радостно смеялся. Тут тетя Эльжбета вспомнила, что именно Шедвиласом звали того легендарного друга, который нажил деньги в Америке. Открытие, что он наживает их, торгуя гастрономией, было очень приятным и своевременным: утро было уже на исходе, а они все еще не завтракали, и дети начинали хныкать.

Так счастливо закончилось их горестное путешествие. Объятиям и поцелуям не было конца — ведь Иокубас Шедвилас много лет не видал никого из земляков. К середине дня они уже стали закадычными друзьями. Иокубас наперечет знал все ловушки этого нового мира и мог объяснить все его тайны, мог рассказать, как им вести себя в различных ситуациях и — самое для них главное — что им следует делать сейчас. Он познакомит их с госпожой Анелей, которая сдает меблированные комнаты на противоположном конце боен; нельзя сказать, чтобы у госпожи Юкниене было очень удобно, объяснил он, но пока сойдет и это. Тут тетя Эльжбета поспешила вставить, что для них чем дешевле, тем лучше, потому что они и без того слишком потратились. Нескольких дней практического знакомства со страной непомерных заработков оказалось достаточно, чтобы постичь жестокую истину: цены в этой стране тоже непомерные, и бедный человек здесь почти так же беден, как в любом другом месте земного шара. Так за одну ночь в прах разлетелись волшебные грезы Юргиса о богатстве. Самым страшным в этом открытии было то, что они расплачивались в Америке деньгами, заработанными в Литве, — таким образом, мир их просто обкрадывал! Последние два дня они морили себя голодом: цены в железнодорожных буфетах были такие, что у них рука не поднималась что-нибудь купить.

Тем не менее, войдя в жилище вдовы Юкниене, они попятились. Худшего им не приходилось видеть за все путешествие. Госпожа Анеля занимала четырехкомнатную квартиру в одном из двухэтажных домов среди трущоб, тянущихся за бойнями. В каждом доме было четыре таких квартиры. Каждая квартира представляла собой «пансион» для иностранцев: литовцев, поляков, словаков или чехов.

Иногда хозяином такого «пансиона» был один человек, иногда владельцев было несколько. В среднем на каждую комнату приходилось по полдюжины жильцов, но порой их число доходило до тринадцати — четырнадцати на комнату, а на квартиру — до пятидесяти и шестидесяти человек. Каждый жилец должен был сам о себе позаботиться, то em, примести тюфяк и кое-какие постельные принадлежности. Тюфяки расстилали в ряд прямо на полу, и обычно, кроме печки, в комнате больше ничего не было. Нередко случалось, что два человека владели тюфяком сообща, так как один днем работал, а ночью спал, другой же, наоборот, днем спал, а ночью работал. Часто хозяин «пансиона» сдавал одни и те же постели двум сменам жильцов.