...Самое главное было – не думать. Ни о чем. И уж во всяком случае не о том, что ее ожидает в городе. Теперь, наверное, они скоро приедут. Странно, дорога совсем незнакомая, – впрочем, конечно, он же поехал какими-то проселками. До сих пор из Энска и в Энск она ездила только машинами, по шоссе. Лошадью – первый раз. Первый и последний.

Дядисашина защитного цвета «эмка», потом военные грузовики лета сорок первого года – расхлябанные, дребезжащие, потом большой крытый «опель-блиц», в котором их возили на снегоуборку. Потом маленький, похожий на круглого жука, «ханомаг» Болховитинова и роскошный «майбах» Ренатуса – низкий, широкий, обитый изнутри простеганным в ромбы темно-зеленым сафьяном. Теперь уже не придется, теперь эта лошадь – последнее...

Впрочем, может быть, ее еще повезут куда-нибудь. Может быть, ее затребует ровенское гестапо. Или Берлин. Нет, не надо об этом думать. О том, что с нею будет в городе, – не надо, нельзя. Нельзя, нельзя...

– Ты что же будешь – партизанка, чи как? – спросил полицай, который, видно, до смерти уже соскучился.

– Разведчица, – ответила Таня не сразу.

– Поня-а-атно, – отозвался он. – Плохо твое дело, девка.

– Ваше не лучше, – сказала Таня. Она была почти благодарна своему конвоиру за то, что он заговорил с нею, оторвал ее от мыслей. – Что вы будете делать, когда вернется Советская власть?

Полицай подергал вожжой, почмокал.

– А нам от Советской власти милостей ждать не приходится, – сказал он. – И так ей по гроб жизни благодарные... еще по тридцать первому году, как наших, голых-босых, до Сибири вывозили в самую зиму.

Разговор на этом оборвался. Солнце стояло высоко, было уже, наверное, около полудня. От палящего зноя, от усталости долгого пути, от тряски Таней овладело какое-то отупение. Ушел даже страх, было одно лишь желание – скорей бы уж! Невыносимо было ждать, готовиться, предчувствовать; мучительна ведь не смерть, мучителен страх смерти. Нужно только надеяться, что тянуть они не будут. Она ведь не собирается в чем-то запираться! Она скажет прямо: да, она комсомолка, и, естественно, считает себя врагом оккупационных властей, и на службу поступила с целью им вредить, но такой возможности ей не представилось. Что касается подполья, то она с ним не связана, – очевидно, подпольщики не доверяют ей именно потому, что она служит у немцев. Последний аргумент казался ей особенно убедительным, совершенно неотразимым.

А потом вдруг она сообразила, насколько все это наивно, и на секунду представила себе, как будет происходить ее допрос в действительности: и в первый раз дикий, нестерпимый ужас хлынул на нее волною смертного ледяного холода. Полуденное солнце померкло и стало черным; она зажмурилась, чтобы не видеть подступающего мрака, и это было как бесконечное падение в черную беспросветную бездну – и одно слово осталось ей в этом падении, одно-единственное имя, которое рвалось сейчас из нее отчаянным беззвучным криком, слышным на всю вселенную. Сережа! Сережа! Сережа, ты ведь говорил, что никогда не оставишь меня в беде!

Он не мог понять, что случилось. То ли Кранц сегодня уехал раньше обычного, то ли немного отстали Мишкины часы; так или иначе, когда он подошел к комиссариату, черного «мерседеса» уже не было.

Странно, но эта вторая неудача почему-то не обескуражила его и даже не раздражила. Он отнесся к ней очень спокойно: два раза не удалось, удастся в третий.

Сквер, средняя часть которого была превращена немцами в военное кладбище, бывал обычно безлюден, потому что местные жители старались вообще поменьше бывать на Герингштрассе, и уж тем более никому не пришло бы в голову отдыхать на скамеечке под самыми окнами гебитскомиссариата; но просители, приходившие по делам, иногда сидели здесь, ожидая приема у какого-нибудь оккупационного воротилы. Поэтому само по себе присутствие штатского в этом скверике вызвать подозрения не могло.

Подозрение мог вызвать плащ – странная одежда для такого жаркого дня. Но местное население вообще элегантностью не отличалось, так что и это могло пройти незамеченным. Главное – держать себя спокойно, уверенно, непринужденно. Володя достал пачку «Реемтсма », не торопясь закурил, потом отставил руку, держа сигарету вертикально. Рука не дрожала, струйка дыма спокойно, почти не извиваясь, стекала вверх с кончика сигареты. Потрясающая выдержка, просто потрясающая!

Он хорошо выбрал место: скамья в тридцати шагах от ограды, не так уж и на виду, но дает отличный обзор: весь проспект просматривается до самой площади Урицкого, где кончается «сеттльмент». Следовательно, машину он заметит издали. Дальнейшая диспозиция: он встает, делает, не торопясь, эти тридцать шагов и перепрыгивает гранитную стенку в самый последний момент; машина тем временем проходит перекресток и подлетает к подъезду, тормозя у самых кариатид. Таков стиль езды Кранца: большая скорость и стремительное, плавное торможение. Так труднее прицелиться, но что же делать! Стрелять он будет из-за ограды – вон из-за того гранитного куба у самой лестницы.

Ему было невыносимо жарко в тяжелом, отвратительно пахнущем резиной плаще, – скамейка стояла на самом солнцепеке. Не выдержав, он встал, прошелся по дорожке, потом ушел в конец сквера и там за кустом осторожно стащил с себя плащ вместе с автоматом. Сразу стало хорошо, прохладно. Неся под мышкой неуклюжий продолговатый сверток, он вернулся на свою скамейку, сел, снова закурил. Сверток лежал у него на коленях, он незаметными движениями выпростал края прорезиненной ткани – так, чтобы сбросить ее сразу, не запутаться, выхватывая из-под нее автомат.

Очень спокойный, не думая ни о чем постороннем и всецело поглощенный техническими сторонами своей задачи, он сидел, курил, поглядывая по сторонам. Перед подъездом комиссариата стояло две машины: обшарпанный «опель-кадет» и разрисованный камуфляжными пятнами открытый вездеход – «кюбельваген» с номерным знаком войск СС. Володя прикинул, как может отразиться на его плане присутствие двух лишних машин, и решил, что они не помешают. Он был совершенно спокоен, и сигарета не дрожала в его пальцах.