Последним крупным успехом немцев в сорок втором году был разгром советской ударной группировки на Изюм-Барвенковском плацдарме. После этого мы не знаем уже ни одного случая столь очевидного превосходства немецкой тактики. На Северном Кавказе, имея перед собой великолепное оперативное пространство, многократно превосходя Красную Армию в насыщенности техникой и, следовательно, в подвижности, они не сумели осуществить ни одного успешного маневра на окружение. Проутюжив своими танками полтысячи километров от Новочеркасска до Нальчика, Лист почти не понес потерь, но и не выиграл ни одного боя.

Русские отходили, оставляя за собой вполне мирный пейзаж, местами лишь немного подпаленный в суматохе; проезжая только что захваченными местами, штабные офицеры посматривали по сторонам недоуменно и немного разочарованно: они не видели ни сгоревших танков, ни кладбищ брошенной техники, ни медленно бредущих навстречу бесконечных колонн военнопленных ничего из того, что год назад было примелькавшимися деталями украинского пейзажа.

Захваченная земля была богата: стеной стояла осыпающаяся пшеница, в станичных садах под тяжестью плодов гнулись деревья, на каждой бахче танкисты останавливали машины и «пополняли боезапас», с рук на руки – по цепочке – перекидывая в открытые люки огромные полновесные арбузы и продолговатые, источающие нежнейший аромат шероховатые дыни. В каждой хате можно было организовать и млеко, и яйки, и крепчайший шнапс домашнего изготовления. Все это было хорошо. Приятно захватывать такую землю, еще приятнее будет жить здесь после войны. Плохо было одно: этот богатый, изобильный ландшафт сильно проигрывал без трупов его защитников. Раз не видно трупов – значит, защитники еще живы. Они были упрямы, они не давали себя убить, прятались, выжидали. Это было плохо. Это – с чисто славянским коварством – отравляло победителям вполне заслуженное удовольствие.

«...Эти пространства начинают сводить меня с ума. Мы достигли границ цивилизованного мира, здесь нет даже поселений – голая степь, ветер, грозные доисторические закаты по вечерам. С вершин могильников древние каменные изваяния слепо и бесстрастно смотрят вслед нашим танкам, как смотрели на скифов, на готов, на аланов, на всадников Тимур-Ленга. Страшная земля, страшный народ! Наше продвижение постепенно становится падением в пустоту. Скифское проклятие? Фортуна изменчива вообще, а военная – особенно. Мне страшно, когда я думаю о бесчисленных, как песок, поколениях, которые прошли до нас по этой земле, – прошли в забвение, в небытие, в великое и всепоглощающее Ничто...»

Обер-лейтенант, сделавший эту запись в своем дневнике, погиб от пули осетинского снайпера под Микоян-Захаром. Он умер, уже видя провал Восточного похода, но не успев понять главного: дело было не в скифском проклятии и не в изменчивости военной фортуны. Дело было в том, что изменился сам характер войны. Да, лето сорок второго года было для нас тяжелым испытанием. Отступление наше не было планомерным и обдуманным «стратегическим сокращением фронта», – это было отступление, навязанное нам более сильным врагом, отступление трагическое, стоившее стране большой крови и больших слез. Но вспомним: до самого своего конца – до Волги, до кавказских перевалов – это отступление ни разу не превратилось в бегство. Тут сказалось все: и более трезвая оценка силы и слабостей противника, и накопившийся за год боевой опыт, и – главное! – все глубже и глубже проникавшее в душу каждого солдата сознание того, что отступать дальше некуда, и что если еще можно было убежать от немца за Днепр, то за Волгу уже не побежишь. Как бы тяжело ни пришлось.

Многое из того, что совершил наш народ в годы войны, будет непостижимо для потомков; многое кажется легендой уже сейчас. Глядя на сегодняшних школьников, нам трудно поверить, что точно такими же были в сороковом году и Космодемьянская, и Матросов, и многие, многие другие. Нам трудно осознать, что сверхчеловеческий подвиг был совершен самыми обыкновенными людьми, огромной массой людей, ничем не примечательных, не наделенных от рождения никакими сверхчеловеческими доблестями.

В критических условиях перестраивается природа вещества, меняются все его физические свойства; при сверхвысоком давлении холодная сталь становится текучей, струя воды режет броневую плиту и раскаленный графит превращается в алмаз. Чудовищное давление вражеского нашествия создало в нашей стране те критические условия, при которых начала изменяться сама природа человеческих возможностей; и эти изменения становились все более глубокими по мере того, как с каждым километром, пройденным вторгшимися в страну пришельцами, острее и безжалостнее вставал перед нашим народом вопрос: быть или не быть Отечеству?

Непрерывно возраставшее давление достигло красной черты к концу второго военного лета. Такой смертельной опасности, такой явной и совершенно реальной угрозы вообще исчезнуть с лица земли Россия не знала и во времена татарского нашествия. В августе сорок второго года, когда дивизии Паулюса вышли к Волге, эту опасность уже чувствовали, видели и во всем ее страшном объеме понимали все – от простого колхозника до академика.

Это всенародное осознание нависшей над Родиной беды и было тем главным, что отличало второе военное лето от первого, несмотря на внешнее сходство обстановки.

Война принимала совершенно новый характер, но немцы еще ни о чем не догадывались, ничего не замечали. Уже обреченные на разгром – самый беспощадный, самый тотальный из всех известных военной истории нового времени, – они продолжали слепо рваться вперед, упиваясь своими последними победами и подсчитывая недели и километры, остававшиеся до триумфального завершения Восточного похода. «Кого боги хотят погубить – лишают разума».

Из дневника Людмилы Земцовой

20/ VII -42.

Встретила сегодня девушку из нашего эшелона, Зойку М. Она тоже попала в прислуги, живет на той стороне Эльбы, в Бюлау. Начала рассказывать, и в слезы: хозяева отвратительные, у них рыбный магазин, и работать ей приходится с рассвета до позднего вечера, выходных нет, только раз в месяц хозяйка отпускает ее в город часа на четыре. Вдобавок еще и злющая – вечно шипит, ругается, бьет по лицу из-за каждого пустяка. Вот несчастная эта Зойка! Такая была веселая, неунывающая, а сейчас как будто состарилась на несколько лет.