Поодаль от щели, где расположилась прямо на вытоптанной траве группа военных, вдруг шумно заспорили. Несколько голосов забивали друг друга, потом выделился один:

— …весь аэродром листовками засыпали — летчики у вас, пишут, отважные, а самолеты бумажные, — еще, гады, насмешки строят, издеваются! А нам что остается — локти с досады грызть? Нашим бы ребятам технику сейчас настоящую — с «мессеров» ихних только паленая шерсть летела бы… А так — что? Голыми руками его брать? Это мы в Испании на своих «ишаках» духу давали, а теперь с такой техникой много не навоюешь… Что? Да знаю я и без тебя, что ты мне лекции тут читаешь! «Маневренность», «увертливость»! А видал ты, как горят наши ребята? «Мессер» этот живуч, как гадюка, — глядишь, у него уже плоскости в решето, а он только посвистывает… Пока в винтомоторную не залепишь — не сбить его, заразу! А нашего «ишачка» куда зажигательная ни чиркнет — так и заполыхал, как спичечный коробок… Техника! Через полюс зато летали, шумели — на весь мир хвастали!

Голоса спорщиков заглушили говорившего, но Тане казалось, что она продолжает слышать слова летчика — слова, полные огромной горечи. Она дрожала как в ознобе, чувствуя, что вот-вот разрыдается.

…Сережа, конечно, понимал все это уже тогда. Он-то понимал, что никакого «плана» в отступлении нет и что истина гораздо проще и страшнее. Он знал — или чувствовал, — что нападение застало нас врасплох, что мы так и не сумели вовремя к нему подготовиться.

Быстро стемнело. Отбоя не давали, но все было тихо; Таня, откинувшись на земляную насыпь щели, смотрела в небо. Черное кружево акации, звезды, разгорающиеся почти на глазах. И — где-то под звездами — немецкие бомбардировщики.

Может быть, в этот вечер они и не летят к Энску, может быть, это опять только учебная, но где-то — в ста километрах, или в пятистах, или в тысяче — где-то в этот вечер, в этот самый момент падают бомбы. Идет война — борьба не на жизнь, а на смерть, борьба с врагом настолько жестоким, что его даже трудно вообразить себе в каком-то человеческом облике…

Это нашествие можно скорее представить себе одной из тех страшных сил природы, которые всегда поражают человеческое воображение своей чудовищной тупой мощью. Таня вспомнила вдруг, как учитель географии когда-то объяснял им, что такое сель — грязевой поток в горах, страшная лавина жидкой грязи, мчащая в себе валуны и обломки скал, — лавина, сметающая все на своем пути — сады, возделанные поля, человеческое жилье…

Такая лавина обрушилась сейчас через наши границы. И самое главное теперь — остановить ее во что бы то ни стало. Во что бы то ни стало и любой ценой преградить путь, поставить заслон. А когда строят плотину, ни один камешек не должен оставаться в стороне, даже если он сам по себе ничего не весит…

Утром началось хождение по военкоматам. Сначала в районный — там было не протолкаться, в коридоре сизыми пластами висел махорочный дым, люди сидели на скамейках, на лестнице, прямо на полу вдоль стен; когда Тане удалось наконец найти дежурного, тот раздраженно огрызнулся, что без комсомольского направления с нею никто говорить не станет и вообще лучше ей не болтаться здесь под ногами и не мешать работать. Идти в райком комсомола было совершенно бесполезно, об этом говорил не только Володя Глушко: формалистов райкомовцев ругали в те дни все кому не лень. Таня побежала в горвоенкомат. Там оказалось поспокойнее: дежурный говорил с ней более обстоятельно, вежливо разъяснил, что городской военный комиссариат такими делами не занимается и что ей следует добиваться своего именно в районном — по месту жительства, только лучше постараться попасть к самому военкому. У нее что, Фрунзенский? — там такой капитан Званцев, вот прямо к нему и нужно.

Сердитый дежурный, на ее счастье, уже сменился к тому моменту, когда Таня снова появилась в райвоенкомате, раскрасневшаяся от торопливости, а новый сказал, что капитана Званцева нет и когда будет — никому не известно. Может, через час, а может, и к вечеру. Таня потопталась по коридору, вздыхая и поглядывая на часы, и тоже устроилась на лестнице, подстелив газету.

Люди, сидевшие вокруг нее, дымили махоркой, обсуждали фронтовые новости, говорили о карточках и о пайках. Наверху, за одной из дверей коридора, разболтанно щелкала пишущая машинка и кто-то кричал по телефону: «Алё, алё!»; внизу у выхода на улицу стоял часовой в кепке, с подсумками поверх пиджака, — красная повязка на рукаве и очень длинная винтовка с примкнутым штыком делали его похожим на красногвардейца из «Истории гражданской войны в СССР»; еще недавно при всем богатстве своей фантазии Таня и во сне не смогла бы представить себя в такой обстановке.

…Через несколько дней всякая другая обстановка вообще перестанет для нее существовать. Она будет все время находиться среди бойцов, делать что велят, есть что дадут и спать где укажут. Она не будет принадлежать самой себе — ни днем, ни ночью, ни во время сна, ни во время занятий. Наверное, это будет очень трудно. Но неважно, главное — сознавать, что ты теперь делаешь то же, что и Сережа, что и Дядясаша…

В половине второго пришел наконец военком. Едва увидев капитанскую шпалу на петлицах, Таня почему-то сразу решила, что этот маленький сухощавый человек и есть Званцев. «Товарищ военный комиссар!» — закричала она, вскочив со ступеньки, когда капитан был уже в коридоре. Тот обернулся, выразив на лице удивление, Таня подбежала и начала торопливо говорить, расстегивая нагрудный карман блузки, где лежали паспорт и комсомольский билет. «Нет-нет, не нужно. — Капитан остановил ее руку. — Поймите, без направления ЛКСМУ ничего не выйдет, а направление вам не дадут, насколько я знаю. Семнадцать, без военной специальности? Вряд ли. Извините, мне некогда…»

На улице стало тем временем еще жарче — видно, собиралась гроза. Ветер нес колючую пыль, на привокзальной площади стояла вереница автобусов с замазанными мелом стеклами, у подъезда управления милиции толклись группками, переговариваясь по-польски, небритые люди в пестрых спортивных пиджачках и теплых, несмотря на жару, пальто с громадными накладными карманами и преувеличенно прямыми плечами. Провезли самолет, похожий на чудовищную рыбу с круглой стеклянной головой, хвост его лежал в кузове трехтонки, а туловище ехало, подпрыгивая, на торчавших из обрубков крыла низеньких толстых колесах. Облик города был непривычен и дик. Неужели по этой улице бежала она две недели назад, думая о последнем экзамене и покупке сумочки?