Но, однако, продолжим нашу пеструю повесть, она и так уже тянется, как похоронная процессия, в которой я занимаю место покойника. Тьфу! вот дурацкое уподобление влезло в голову. И, пожалуй, оно верно… отчего, впрочем, не становится умнее… У господина Бальзака где-то есть очень верное и меткое выражение: «Это глупо, как факт». Глупо? Ну и пускай! Итак, живу я в Петербурге. Это хороший город, но он стал бы вдвое лучше, если бы половину его жителей утопить в том скверном море, которое бултыхается около него. Живу и совершаю разные поступки, как это и надлежит человеку. Понравился одной даме, и она меня приобрела себе на содержание… Вы на содержании у женщин не состояли? Попробуйте, потому что это интересно, вы в одно и то же время вещь вашей дамы и владыка ее. Вас купили, как игрушку, но играете купившим — вы. Этот купивший оказывается в ваших руках и в очень смешном положении, — ибо вы всегда можете играть пред ним роль сапога, который хочет быть шляпой и требует, чтоб его носили на голове. Так вот, живу я и живу год, два, три — все идет хорошо, то есть весело. Но тут случилась одна опереточная история. Однажды пришел ко мне некто, очень хороший человек, но занимавшийся дурным делом — политикой, за что, впрочем, и был своевременно и крепко ущемлен. Пришел и говорит: «Достань мне паспорт!» — «Какой?» — «А вот, говорит, так: девица, брюнетка, лет двадцати, среднего роста, все остальное — обыкновенное». — «Зачем?» — «А вот, говорит, есть такая девица, а нужно, чтоб ее не было, так я ее и хочу по чужому документу замуж выдать». Что же? Это дельце веселое, а у моей дамы была как раз подходящая к требованию горничная… Я взял ее паспорт, да и отдал этому шарлатану. Хорошо-с. Проходит длинное время.
Вдруг — трах! являются два жандарма и говорят — пожалуйте! Я — пожаловал. Некто, седой и вельми свирепый, спрашивает меня: «Вы, говорит, для девицы такой-то паспорт доставали?» — «Верно, вашество, но только не знаю, для этой ли девицы». — «Как так?» А мне приятель девицу-то действительно забыл назвать. Свирепый человек мне не верит. «Как же, говорит, вы ее не знаете, а паспорт ей дали?» — «Я не давал ей…» — «А кому?» — «А вот кому…» — «Ага-а, говорит, вот когда он попался! Благодарю за сведения!» И сейчас же отдал приказание забрать моего друга, а меня, пока что, запереть в уютное место. Дня через два дали мне с другом очную ставку. Он, конечно, подтвердил мои слова… Спрашивают меня, куда я желаю уехать из Питера? Я говорю: «Нельзя ли в Царское Село?» — «Нет, говорят, подальше». — «А в Руссу?» — «Еще подальше». Сторговались мы на Туле. В Тулу так в Тулу! «Вы, говорит, можете и дальше уехать, если захотите, но сюда в продолжение трех лет не являйтесь. Документы ваши мы пока оставим у себя, на память о вас, а вам — извольте проходное свидетельство до Тулы. Получите и в двадцать четыре часа постарайтесь улепетнуть…» — «Ну, что же? — думаю я. — Надо слушаться начальство, — как его не послушаться?»
Ну-с, так вот… продал я все свое имущество квартирной хозяйке по ценам пареной репы и иду к моей даме. Не приказала принимать, собака. Захожу еще к двум-трем знакомым, — встречают, точно прокаженного. Плюнул я на всех и пошел в одно богоугодное место, чтоб провести там последние часы моей жизни в Питере. К шести часам утра я вышел оттуда без гроша в кармане, — дочиста проигрался в карты! Так аккуратно меня один товарищ прокурора обчистил, что я даже в умиление пришел от его таланта, без всякого снисхождения обыграл… да!.. Ну, куда же мне деваться? Пошел я, неизвестно зачем, на Московский вокзал, пришел, потолкался там, вижу, идет поезд в Москву. Вошел в вагон и сел. Проехал две станции, меня с триумфом выгнали. Хотели составить протокол, спросили, кто я, — я показал им свое свидетельство, они и оставили меня в покое. «Идите, говорят, дальше». Иду. Верст десять прошел — устал и чувствую, что надо поесть. Будка. Линейный сторож. Я к нему: «Дай, дружище, кусок хлеба?!» Посмотрел на меня он и дал мне не только хлеба, но и молока большую чашку. У него я и ночевал, первый раз по-бродяжьи, на вольном воздухе, на сене, в поле, за будкой. Проснулся на другой день, — солнце сияет, воздух — как шампанское, зелень, птицы. Взял у сторожа еще хлеба и пошел дальше.
Вы должны понять это: в бродяжьей жизни есть нечто всасывающее, поглощающее. Приятно чувствовать себя свободным от обязанностей, от разных маленьких веревочек, связывающих твое существование среди людей… от всяких мелочишек, до того облепляющих твою жизнь, что она становится уже не удовольствием, а скучной ношей… тяжелым лукошком обязанностей… вроде обязанности одеваться — прилично, говорить — прилично… и все делать так, как принято, а не так, как тебе хочется. При встрече со знакомым нужно, как это принято, сказать ему — здравствуй! — а не — издохни! — как это иногда хочется сказать.
Вообще — если говорить по правде — так все эти торжественно-дурацкие отношения, что установились между порядочными, городскими людьми, — скучная комедия! Да еще и подлая комедия, потому что никто никого в глаза не называет ни дураком, ни мерзавцем… а если иногда это и делается, так только в припадке той искренности, которую называют злобой…
А на бродяжьем положении живешь вне всей этой канители… То же обстоятельство, что ты без сожаления отказался от разных удобств жизни и можешь существовать без них, как-то приятно приподнимает тебя в своих глазах. К себе становишься снисходительным без оглядки, — хотя я к себе никогда не относился строго, не одергивал себя и зубы моей совести никогда у меня не ныли, не царапал я моего сердца когтями моего ума. Я, знаете, рано и как-то незаметно для себя твердо усвоил самую простейшую и мудрую философию: как ни живи — а все-таки умрешь; зачем же ссориться с собой, зачем тащить себя за хвост влево, когда натура твоя во всю мочь прет направо? И людей, которые рвут себя надвое, я терпеть не могу… Чего ради они стараются? Бывало, я разговаривал с такими юродивыми. Спрашиваешь его: «О чем ты, друг, ноешь, зачем ты, брат, скандалишь?» — «Стремлюсь, говорит, к самоусовершенствованию…» — «Чего же, мол, ради?» — «Как так — чего ради? В совершенствовании человека — смысл жизни…» — «Ну, я этого не понимаю; вот в совершенствовании дерева смысл ясен: оно усовершенствуется до пригодности в дело, и его употребят на оглоблю, на гроб или еще на что-нибудь полезное для человека… Ну, хорошо! ты совершенствуешься — это твое дело; но, скажи, зачем ты ко мне пристаешь и меня в свою веру обратить хочешь?» — «А затем, говорит, что ты скот и не ищешь смысла в жизни». — «Да я же нашел его, ежели сознание скотства моего не отягощает меня». — «Врешь, говорит. Коли ты, говорит, сознаешь, ты должен исправиться». — «Как исправиться? Да ведь я живу в мире с собой, ум и чувство у меня едино суть, слово и дело в полной гармонии!» — «Это, говорит, подлость и цинизм…» И вот так рассуждают все они, бывало. Чувствую я, что они и врут и глупы; чувствую это и не могу не презирать их. Потому что — я людей знаю! — если все сегодняшнее подлое, грязное и злое объявишь завтра честным, чистым, добрым — все эти морды, без всякого усилия над собой, завтра же и будут совершенно честными, чистыми и добрыми. Им для этого понадобится только одно — трусость свою уничтожить в себе… Так-то.
Резко это, говорите? Ничего, сойдет. Пусть резко, зато правильно… Я, видите ли, так полагаю: служи богу или черту, но не богу и черту. Хороший подлец всегда лучше плохого честного человека. Есть черное и есть белое, смешай их — будет грязное. Я всю жизнь мою встречал только плохих честных людей, — таких, знаете, у которых честность-то из кусочков составлена, точно они ее под окнами насбирали, как нищие. Это — честность разноцветная, плохо склеенная, с трещинами… а то есть еще честность книжная, вычитанная и служащая человеку, как его лучшие брюки, — для парадных случаев… Да и вообще все хорошее у большинства хороших людей — праздничное и деланное; держат они его не в себе, а при себе, напоказ, для форса друг перед другом… Встречал я людей и по самой натуре своей хороших… но редко они встречаются и почти только среди простых людей, вне стен города… Этих сразу чувствуешь — хорош! И видишь — родился хорошим… да!